Владимир Пентюхов. Раб красного погона
Если бы мне было позволено не стать беглецом, я не стал бы им, но... Стоит ли говорить, что виной всему была война? На фронте ежедневно гибли десятки тысяч людей. Три члена моей семьи, мать, и два брата, конечно же, кроме меня, никого не волновали.
В ближайшую субботу мне исполнится семьдесят четыре, но еще не было той осени, чтобы я не вспомнил день 29 октября 1943 года. И не столько сам день, сколько то, что последовало за ним. Ведь я обрек себя на такое испытание, на такие мучения, какие не смог бы придумать древний инквизитор в качестве наказания виновному. И меня при воспоминании о тех днях всякий раз охватывает что-то вроде нервного озноба, укутываться от которого в теплый халат бесполезно. Я невольно переживаю каждый пройденный в сторону дома день, каждый момент, событие, угрожавшее моей жизни. И удивляюсь, как мог решиться на побег, когда на дворе стояла глубокая сибирская осень? В другие года в такую пору уже вставали реки, снег покрывал землю слоем не меньше, чем до колена.
Еще раз повторяю, я не сам собой кинулся в этот почти пятисоткилометровый поход, а подтолкнула к нему печаль-забота о матери, братьях, потому что дороже их у меня не было никого в целом свете. И я, не думаю о подстерегающих меня опасностях, физически был готов к встрече с ними, приблизительно знал, как их одолеть. И не жалею о том, что сделал первый шаг навстречу им. Жалко другое: не дала мне моя суровая судьба проработать в шахте до будущей весны. Тогда бы я, по свидетельству некоторых знакомых ребят-шахтеров из местных, получил бы какую-нибудь квартиренку и смог перевезти в нее своих родных.
Услышав, что я собираюсь сходить в город на рынок посмотреть «кое-какого товару», со своих коек вскочили сразу двое. Ванюшка Мурзиков из села Жигалова, что на реке Лене, и мой земляк Гошка Банковский. Первый, сунув мне в карман червонец, попросил купить пару стаканов махорки, а второй заявил: «Я пойду с тобой». Вот этого я не ожидал. Гошка был до того прилипчив, что вызывал раздражение, а как от него отделаться, я не знал.
Пробравшись сквозь дыру в заборе за зону, я подошел к кустам, где был устроен тайничок, и решил признаться земляку в своем намерении. Думал, отступится. Сказал, держа его за пуговицу на форменке:
— Гоша, иди в город один. Когда вернешься вечером в казарму, скажи, что не знаешь, где я. Разошлись, мол, на базаре...
— А ты где будешь в самом деле?
— Побегу домой. Прямо сейчас, отсюда до Ангары, а там вдоль нее.
— Ну, так и я с тобой, — не задумываясь ни на секунду, обрадовался Гошка. — Мне уже давно здесь все обрыдло.
— Ты хоть думай, прежде чем что-то сказать, — напустился я. — У тебя нет ни куска хлеба в дорогу, ни рукавиц… И потом, мы не по асфальтику побежим, а прямиком через поля, горы, тайгу.
— Подумаешь, удивил! Как ты, так и я. Рукавицы где-нибудь сопру, а голодом — разве привыкать?
Я проклял тот момент, когда объявил во всеуслышанье, что пойду на базар. Ну зачем мне нужен был такой напарник в этом трудном походе? Он будет ныть, стонать, еще расплачется где-нибудь, будет звать вернуться, обморозит руки, ноги. Бросить его потом будет невозможно.
А погода в тот день в самом деле не сулила ничего хорошего. Пробрасывал колючий снег, ветер жег щеки, морозил оголенную шею. Хромовые ботиночки, в какие нас обули в ФЗО, сразу же почувствовали стылость. Без рукавиц идти вообще было немыслимо. Выслушав про это, Гошка пошел в атаку.
— Не возьмешь — вернусь, заложу. Суда тебе не миновать. Скажу, что ты меня сманил.
— Ну и скотина же ты! — выругался я, доставая из тайничка мешочек с вещичками, приготовленными на дорогу.
Вдалеке, в туманной пелене едва просматривались серые очертания ангарских гребней. Пошел к ним, обходя строения, и через полчаса оказался на примыкавших к городу полях. Дорогу, ведущую на пристань Макарьево, оставил справа. По ней идти — себя не беречь. Пацанов моего возраста там задерживали специальные посты и, если те оказывались фэзэошниками, лишали свободы.
В поле поземка. Уже лихо струились, заравнивая пахотные борозды, целые потоки снега. Местами они завихривались, обдавая лица пылью, которая тут же таяла. Ноги начали то и дело подвертываться на мерзлых крыгах, и бег наш затормозился. Чертыхнувшись несколько раз подряд, Гошка первым догадался ставить ступни не как обычно, а под более широким углом.
Чем дальше уходили мы от дымных труб Черемхова, тем яснее становились видимы за все еще далекой Ангарой гребни прибрежных гор. И они как бы звали, манили нас к себе, торопили, чтобы мы успели добежать до них, пока не началась ночь.
За одним невысоким взгорком наткнулись на капустное поле. Кочаны были давно срублены и вывезены в город, а листва на корм скоту сложена в большие кучи. Зная, что в них есть чем поживиться, я стал раскапывать первую и тут же наткнулся на мягкий вилочек, величиной с голову. Но ведь и такой нетвердый, я это хорошо знал, был съедобен.
Гошка стоял рядом и смотрел на мою работу, пока я не закричал:
— Какого черта пялишься? Ищи вилки, что в дороге жрать-то собираешься?
— А что, эту мерзлую капусту, что ли, есть? И потом, я же без рукавиц.
— Не хочешь искать — на меня не рассчитывай, не дам ни вилочка, хоть помирай от голода.
Руками, ногами, обломком черенка от лопаты мы переворошили на польце все кучи и нашли около десятка довольно крупных кочанов. Сидорок мой сразу потяжелел. И хотя тяжесть его холодила спину, душа потеплела — будет хоть что-то сунуть в отощавший желудок.
Гошке в этот час повезло в том, что на вершине одной из куч он нашел совершенно целехонькие шахтерские верхонки с кожаной подшивкой на ладонях. Он даже сплясал от радости на мерзлых листьях, повторяя: «Слава Богу! Слава Богу!»
Дальше в пути задержек не было. Шли, шли, шли, глядя на все приближающиеся горы и радовались, что скоро выйдем к реке, которая должна была нам непременно чем-то помочь. Конечно, прежде всего надеялись раздобыть лодку. Возле любой деревни всегда где-то «живут» беспризорные лодки. Они вылавливаются в половодье, вытаскиваются на берег, но не привязываются. Такими «пришлыми» обычно пользуются все, у кого появляется нужда.
Вечером, уже в синих сумерках, обогнув левой стороной деревню, прошли реденькую поскотину и неожиданно выбежали на гладко прикатанный санями тракт. Здесь идти стало несравненно легче, но ноги уже начали, что называется, гудеть в лодыжках. Нужно было думать о ночлеге. Если бы были спички, этот вопрос бы не стоял — лес недалеко, но дело в том, что я не запасся ими заранее, откладывая их покупку на самый последний момент. Этого последнего не оказалось. По пути к окраине Черемхова нам не встретилось ни одного магазина.
Километров через пять, а то и шесть, во всяком случае, звезды Большой Медведицы уже довольно высоко задрали рукоятку «ковша», мы приблизились еще к одной деревне. Зная, что в селениях близ Черемхова нашего брата довольно ловко ловят те, кто не против на чем угодно заработать, на всякий случай сказал Гошке:
— Я пойду передом, а ты отстань шагов на полтораста. Так безопасней. Будто бы нас не двое, а каждый сам по себе. Понял?
Тот мотнул головой и отстал, рад перевести дух. Я даже успел посмотреть, как он бухнулся на снег и вытянулся во весь рост, давая отдых спине.
У крайней избы при сером свете половинки луны, что выплыла из-за отрога за рекой, я увидел сидевшую у ворот и лузгающую семечки девочку лет тринадцати. Без лишних слов свернул к ней и подставил оголенную ладонь — дай, мол, подсолнухов. Девочка удивилась нахальству, откинулась затылком к забору, рассматривая меня.
— Хитрый какой! Свои надо иметь, нечего на чужое глядеть.
— У меня были, да дорогой все выщелкал, — боясь дрогнуть от усталости голосом, сказал я.
— А куда это тебя носило? Ночь поди что...
— В Макарьево летал да припозднился. А ты все сидишь, караулишь — побежит ли фэзэошник? — спросил на всякий случай.
— Тятька велит. Если не пойду, дерется. Чичас пьяный дрыхнет.
— У вас по скольку платят за поимку-то? У нас, например, в Кузнецове, по сто.
Девочка аж подпрыгнула на месте.
— Ой, хоть бы не врал, хоть бы не врал. Нам платют всего по червонцу. Вон, позвонили, опять двое удрали. Да ты поди слышал, в Константиновке тоже сидят караульные.
— Слышать не слышал, а видел. Верно. Я еще подумал: и чего сидят?
— Ты Гошка Кочергин, да? — девочка стала пристально всматриваться в меня. — Или Андрейка? Я чо-то уж и не помню, давно в вашей деревне не была…
— Я — Андрейка, а Гошка сзади топает. Ногу натер, сел переобуться.
Девочка кокетливо захихикала:
— Ой, помнишь, мы к вам весной приезжали, ты меня на проталинке плясать приглашал. Вечером. Ты меня еще почему-то Дунькой называл?
Мне пришлось сделать вид, что я усиленно думаю.
— Так, так... Дунька...
— Да это не я Дунька, а подружка. А я Вера. На мне еще такой голубенький платочек был с розовой каемочкой.
— Ах, Вера! — я развел руки в стороны. — А я гляжу, кто это? — И мы весело посмеялись.
Разговор затягивался, его надо было кончать, пока нас не услышали из избы, и я заторопился попросить свою новую знакомую.
— Верочка, не в службу, так в дружбу, принеси с десяток спичек. До деревни еще топать да топать, а прикурить нечем. Да не вздумай отцу сказать. Я слышал, вредный он, дерется. А летом приезжай. Мы с тобой даже гулять на пару пойдем. Ты мне шибко понравилась.
Девочка поспешно встала, вильнула, как кошка, тощим задом, скрылась в калитке. Спички вынесла через минуту. Вынесла и чиркалку — дощечку с мизинец размером. Передавая мне все это, подозрительно уставилась на подошедшего Гошку. Опережая ее вопрос, я спросил напарника:
— Узнаешь Верочку? Помнишь, прошлой весной у нас в деревне на проталинке пляску устроили? Ну, вспомни, вспомни. На ней еще был голубой платочек с розовой каемочкой?
Надо было видеть вытянувшуюся физиономию товарища. Мне даже пришлось заслонить его собственной спиной. Я поцеловал Веру в щечку, отчего она изумленно ойкнула, потянул Гошку к дороге.
— Пойдем, пойдем, братишка, а то мамка беспокоиться станет, и так припозднились.
Когда отошли шагов на двадцать, услышали:
— Андрейка! А вы почему в фэзэошных шлемах-то идете? Вас же заместо беглецов поймать могут.
— Да это мы в Макарьеве на яички выменяли! — нашелся я что ответить. — Они такие теплые и удобные!
В ту первую после побега ночь нам если и удавалось вздремнуть, то всякий раз не более пяти, десяти минут.
Упав от усталости где-нибудь под кустом близ дороги прямо на снег, мы крепко прижимались друг к другу спинами и закрывали глаза. И спали ровно столько, на сколько хватало тепла наших разгоряченных тел. Потом вскакивали и, преодолевая бившую нас крупную дрожь, бежали, спотыкаясь и падая, все дальше и дальше в сторону дома.
Ночь нам показалась бесконечной, и надежды, что дождемся утренней зари, у нас почти не оставалось.
Весь следующий день шли целиной по полям, перелескам, оврагам. Устали до бесконечности, но на дорогу выползти позволили себе лишь поздним вечером. Она и привела нас в очередную деревню.
На ночлег проситься не решались, все еще боясь, что отошли от Черемхова недалеко. Но и без тепла нам обойтись было уже просто невозможно. Обессиленные, мы могли заснуть на начавшем крепчать морозе и не проснуться. И тут, со стороны окраинной избы, на нас повеяло запахом распаренного веника. Мы враз завертели головами, ища, где притулилась над берегом реки та банька, которая нам обещала тепло и уют.
Мы нашли её в конце огорода над самым обрывом к реке, что черной лентой текла в нужную нам сторону. Распахнув тяжелую дверь и отшатнувшись от ударившего в лицо такого желанного тепла, мы в ту же секунду перешагнули порог. Не сговариваясь, не подумав, что нас кто-то может потревожить, нащупав во тьме еще влажный полок, мы взобрались на него и, не сказав более ни слова друг другу, закрыли в изнеможении уставшие глаза.
Трудно сказать, сколько мы спали. Наверное, совсем недолго. Я проснулся от толчков в бок и громкого женского голоса:
— Ребятишки, черти вы этакие! Вставайте да бегите! Ищут вас по всем баням наши пьянчуги. Торопятся, кто скорее червонец заработает. Видел вас кто-то. Уходите. Уходите же, я вам говорю! И как меня угораздило! Пошла к соседке керосину попросить лампу заправить, она и говорит: ты, говорит, баню нончесь топила, дак посмотри, не к тебе ли забежали фэзэошники-то? Пропадут ребятишки!..
Женщина держала перед лицом зажженную лапу-коптилку. Я хорошо видел ее изможденное, еще молодое лицо, слышал ее голос, но смысл их до меня не доходил. Она поняла это и еще раз повторила, что надо срочно убегать, иначе нас сцапают и посадят в чей-нибудь холодный амбар до утра.
Гошка проснулся уже от моего толчка в бок.
Спасибо той доброй женщине. От «охотников» спасла нас она, а от мороза мы убереглись сами. Жаль только, что Гошка второпях забыл в баньке свои верхонки.
Мы долго бежали по проторенной дороге правым боком к реке. Ее холодное дыхание нельзя было не чувствовать. От быстрого бега что ли, но что-то случилось с нашими желудками. Нас стало тошнить, началась отрыжка кислой пеной, с привкусом чего-то тухлого и противного, отчего мы едва отплевывались.
Внезапно за своими спинами мы услышали стук конских копыт по мерзлой дороге. Кто-то мчался галопом. Думать, что это запоздалый местный житель, не приходилось. Крестьяне не любят разъезжать по морозу верхом в седле. В санях — хоть на край света, в них тепло и уютно, особенно когда на плечах огромный тулуп из овечьих шкур, а на ногах добротные валенки. Мы, не сговариваясь, переметнулись через неширокий кювет и очутились за густо чернеющей талиной. Отсюда и увидели всадника. По длиннополой черной в сумраке ночи шинели и натянутой на самые уши кубанке узнали милиционера. Он проскакал мимо нас, низко пригнувшись к луке седла — берег лицо от встречного ветерка, и в нашу сторону даже не посмотрел. Возможно, и не гнался он за нами, а возвращался откуда-то, но, как говорят, пуганая ворона и куста боится.
Долго мы в эту ночь шли по дороге. Не шли, а почти бежали. Мерзли ноги. Портянки наши за время пути отсырели от пота, отволгла и кожа ботинок, но где мы могли подсушиться? Как назло, и лес от дороги отступил очень уж далеко в сторону, а те перелески, мимо которых доводилось пробегать, были чисты от какого бы то ни было бурелома. Так что о костре нам оставалось только мечтать.
Где-то после полуночи на нас натянуло дымком. Заходить в деревню, куда, возможно, с известием, что мимо побегут два беглеца из ФЗО, которых надо непременно задержать, проскакал милиционер, мы не решились. Намерились обойти ее берегом реки. Еще тешились надеждой, что удастся наткнуться на ничейную лодку. Но если бы мы знали местность!
Мы свернули с дороги и пошли сосновым редколесьем, угадывая просветы между деревьями по белеющему снегу. Шли по-прежнему скорым шагом и не заметили в серой мгле кромки высокого крутояра. Первым — я везде, между прочим, бываю первым, и в хорошем, и плохом — под откос полетел я. И, как показалось, прямо в текущую далеко внизу воду. В сознании на какой-то миг мелькнуло слово «конец!», затем я обо что-то ударился боком, головой... И сколько раз это повторилось в момент падения, сосчитать было невозможно. Но я благодарен случаю и за то, что не поломал при этом ни руки, ни ноги. Целым остался и Гошка, слетевший с обрыва вслед за мной, только, в отличие от меня, не молча, а с диким протяжным криком, какой люди издают только в момент наступившей смертельной опасности.
Поблагодарив судьбу за удачу, отряхнувшись и отдышавшись от пережитого страха, мы тут же вляпались в лесное болото, что притаилось в зарослях ольховника и ельника и под покровом снежка не успело замерзнуть. Я провалился в черную вонючую жидкость обеими ногами, а напарник — одной, но зато почти до колена. Кажется, мы в тот раз приняли единственно правильное решение: немедленно сесть на землю, разуться, пока портянки не примерзли к подошвам и не закоченели на морозе, отжать их от воды и заново обуться. И мы успели это сделать, но штанины при этом превратились в хрустящие трубы.
В моем мешке лежали подобранные в одном из забоев бесхозные чуни, сшитые из грубых прорезиненных кусков ткани. Предназначались они для работы в сыром забое, но, видимо, не пригодились. Я попробовал надеть их теперь поверх ботинок, но... тут же и снял… Стоять в забое в них, может быть, и можно было, только ходить — увы! Они повисли на ногах тяжелыми гирями.
Теперь, уже с сырыми ногами, мы бежали вдоль крутояра в сторону недальней деревни и думали лишь о том, где и как обсушиться. Иначе нам грозило обморожение. Гошка, уже не сдерживаясь, стонал от боли в кистях рук. На бегу он то засовывал их в рука телогрейки, то под брючный ремень, прижимая к голому животу. Но руки не согревались, а еще больше ныли. Мерзли и колени, их натирало о смерзшиеся морщины штанов, а нам казалось, что они прислоняются к раскаленному железу.
Постепенно, несмотря на то, что мы уже без всякой осторожности бежали, гремя камешником вдоль берега, стараясь не замерзнуть на ходу, мы все сильнее и сильнее ощущали, как леденящий холод начал охватывать наши бедра. Особенно почему-то стала вдруг мерзнуть кожа на животе.
Я прекрасно понимал, что так дальше продолжаться не может. Чтобы сохранить собственную жизнь, нам непременно надо бежать в деревню, проситься к людям в тепло и отогреваться. А там... Будем считать, что побег не удался, и да здравствует детская трудовая колония!
Наконец — вот она, деревня. Ее стало видно снизу на фоне подсвеченного луною неба. Залаяли собаки. Услышали, как мы гремели галькой вдоль кромки воды.
На недлинном уклоне берега показалась группа лодок, примкнутых замками к зарытому в землю стальному тросу. Ни одной из них нам было не взять, если бы даже и захотели. Да я уж подумал было: стоит ли вообще искать лодку? В таких условиях, если бы она и оказалась, мы не сможем перегрестись на противоположный берег Ангары, где в глухих зарослях тайги можно сразу же разжечь огромный костер, обогреться и обсушиться,
Я не успел додумать, натолкнулся на Гошкину спину. Он бежал первым и остановился потому, что увидел явно беспризорную лодку, на дне которой лежало одно-единственное рулевое весло и мятый котелок. И она не была примороженной к камешнику. И я вдруг обрадовался ей, как Божьему дару. Ни о какой опасности более не думая, мы в один момент столкнули эту посудину на воду и, даже не проверив, цела ли она, не протекает ли, вскочили в широко раздвинутые борта.
Ангара стремительно подхватила нас и помчала мимо деревни. Отступать было поздно. Я взялся за весло, сел на корму и решительно повернул лодку носом почти навстречу течению. Сильные струи, заскользив вдоль правого борта, сами начали переталкивать ее к противоположному берегу. Но здесь мое сердце вновь охватила тревога, от которой на голове зашевелились волосы. Мне показалось, что нас несет не только к правой стороне реки, но и в большой перекат, что играет волнами слева — они мерцали при слабом свете краюшки луны. Я ору что есть силы Гошке:
— Садись в средину лодки и бери в руки котелок! В случае чего вычерпывай воду!
И Гошка послушался. Он даже перестал стонать и охать. Но я молчать не мог. Почему-то мелькнула мысль: если замолчу, с нами непременно что-нибудь случится. Разговаривал сам с собой, с рекой, которая несла нас так стремительно, что было жутко смотреть за борт. Вода, свиваясь в тугие жгуты, скользила вдоль него, вскипала возле кормы крутыми бурунами и уходила под днище. Холодная глубина смотрела на черными глазами смерти.
Отлогий песчаный берег — я не сразу заметил его кромку — вроде как сам кинулся под нос лодки. Она ткнулась в него, задержалась на секунду и начала отчаливать.
— Прыгай! — заорал я что было силы Гошке. — Держи!
Молодец Гошка. Подчинился. Выскакивая на берег, он не забыл прихватить конец веревки, что был привязан к скобе, потянуть лодку на себя. Теперь и я оказался рядом с ним.
Наших сил едва хватило на то, чтобы оттащить подальше от воды наше утлое судно. Убедившись, что его не снесет даже крупной волной, мы устремились к нависшему над песчаником обрыву. Гошка при этом упал. Увидев, что я не остановился, стал кричать:
— Володька, не бросай меня! Я погибаю! — и огласил окрестность громким плачем.
Я не остановился. Боялся, что упаду сам. Я не чувствовал ног. Руки в плечах ломило от чрезмерного напряжения во время переправы. Я так работал веслом, перекидывая его с борта на борт, что даже не замечал боли. Посоветовал напарнику не отставать.
Нанесенный водой плавник увидели издали. Вернее, не увидели, а предположили, что эта огромная куча под скалистым выступом берега не что иное, как нагромождение разного рода бревен, досок, цельных, свалившихся с обрывов, деревьев. Они были нашим спасением, нашей надеждой на то, что до дома мы все-таки доберемся.
Спасибо той девочке Вере, которая, «охотясь» по приказу отца на фэзэошников, вынесла нам, беглецам, гребеночку спичек ровным счетом в десять штук и маленькую чиркалочку.
Мы сразу отогрелись у огромного костра, поворачиваясь к нему то одним, то другим боком, а когда перестала колотить дрожь, стали сооружать примитивное укрытие от ветра, чтобы можно было раздеться и обсушиться.
Потом, как говорят у нас в Сибири, мы заснули без задних ног. Не думали, что можем, если в воде не утонули, сгореть, закатившись в костер. И первым опять-таки был наказан я. К спине телогрейки прильнула искра. Сначала она согревала меня, потом хорошо прижгла. Но спохватился я не сразу, а только когда дыра стала такая, что пролезет голова. Поясница оказалась оголенной, и закрыть её было нечем.
Пока тушил телогрейку, потерял сон. С горечью думал: «Мороз усиливается, вдоль берегов реки образуются забереги. Если будем медлить с продолжением пути, нас может затереть шугой в какой-нибудь тихой протоке. Следовательно, надо плыть, не задерживаясь лишнего часа. Обогрелись, отдохнули и — вперед!».
Подсушив кромки прогоревшей дыры, я прилег на прежнее место и машинально глянул на небо. Оно встревожило меня еще больше, чем забереги, потому что собиралась если не ветряная буря, то большой снегопад. Темно-серые тучки, подгоняемые там, в вышине, ветром, в начавшемся рассвете казались живыми существами. Они клубились, менялись местами, перегоняя друг друга, тяжело вспучивались и тут же, словно выпустив воздух, расплывались бесформенными грудами.
Придя к выводу, что надвигается пурга, я разбудил Гошку, указал рукой на небо, сказал:
— Глянь, что там творится. Наверное, нам надо смываться отсюда, пока не поздно.
Напарник тоже встревожился. Чувство опасности овладело им почти мгновенно.
— Поплывем. Поплывем сейчас же, а то... Мы же на правом берегу... Здесь кроме медведей — никого.
— Тогда ставь котелок на огонь. В котелке мы, еще тем как лечь спать, сварили целых четыре вилочка капусты. Да не сварили, а так себе. Было ли время ждать, когда она сварится? Но не жадничали. По обоюдному уговору тщательно пережевывали зеленую, размякшую, горьковатую, несоленую и абсолютно безвкусную листву. Боялись за свои желудки. Если бы они не выдержали, наверное, не выдержали бы и мы
Утренняя порция капусты была уже более вкусной. Она упрела на горячих угольях, не хрустела на зубах. Юшку выпили через борт котелка.
Когда подкрепились, я стал умащивать за спиной свой мешочек так, чтобы он прикрывал поясницу, а Гошке сказал:
— Ищи в хламе какие-нибудь шатины вместо шестов. Толкаться придется, это точно.
Он отбежал под самый выступ скалы и тут же крикнул:
— Володька, мне повезло! Тут на бревне лежат верхонки! Какая-то растяпа забыла.
— Бери их и скорее ищи шесты. Ветер начинается.
Мы отошли от берега уже на порядочное расстояние, почти поравнялись с мысом уходящего вправо длинного острова. И тут... Сильный порыв налетевшего ветра повернул лодку носом по течению и швырнул в протоку, перед которой оказался опять-таки довольно крутой свал воды. Опять, в который уже раз, больно ёкнуло сердце, а в ноги ударила слабость. Самое главное теперь стало не дать лодке повернуться бортом к ветру. При очередном сумасшедшем порыве она наверняка опрокинется, вывалит нас, и нам не суждено будет добраться до берега. И если даже и доберемся, то на берегу нас, мокрых до нитки, ждет медленная смерть.
Ледяная вода, ударяясь в транец, окатывала меня массой брызг. Уклониться от них не было никакой возможности. Я с содроганием чувствовал, как она прожигает тело, которое не защищала прожженная телогрейка.
Нас неудержимо гнало на середину протоки. Издали было видно, как заросла она густой травой. Темная копошащаяся масса её вздымалась и опускалась в волноплясе. Попади в нее лодка, весло с управлением ею уже не справится. Застрянет в длинных и прочных, как проволока, переплетениях.
— Гошка, щупай шестом дно! — крикнул я, стараясь, чтобы голос не отнесло ветром. — Правлю к левому берегу!
Дно мы достали почти одновременно. Шесты изогнулись от напряжения, и лодка, сопротивляясь, все же подчинилась усилиям.
Еще один очень сильный порыв ветра настиг нас на берегу в тот момент, когда мы едва успели выскочить на обледенелый камешник. Он вырвал из наших окоченевших рук веревку, а освободившееся суденышко отшвырнул от берега. Она заплясала на волнах, как бы пробуя свою способность не затонуть, и устремилась туда, куда ее погнал буран.
Мокрые с головы до ног, мы остались на диком берeгу. Куда бежать, где искать зашиты от ветра и мороза — не знали.
Гошка страдальчески простонал:
— Всё, Володька, подохнем мы здесь.
Леденеть, стоя на месте, мне не хотелось. Потом, когда вся одежда встанет колом, нам уже будет не согнуть ни рук, ни ног, невозможным станет подняться на яр, где под завывание снежного ветра гнулись столетние березы. А подниматься надо было еще и потому, что там, наверху, может оказаться зимовье или даже деревня.
Помогая друг другу, мы выбрались из-под обрыва и сразу увидели небольшой стожок сена со снятой макушкой.
Гошка ухватил меня за хлястик телогрейки, заторопил:
— Давай подожжем!
— Ни в коем случае, — ответил я, — если сожжем, нас в деревне арестуют и засудят за поджог, понял?
Да и не только по этой причине нельзя было поджигать сено. Я же помнил, как раньше, неподалеку от Абалака, пацаны вот так же на ветру подожгли копешку сена, так ветер в один момент, раздувая пламя, уничтожил её. Мы не успели тогда не то, что согреться, а и глазом моргнуть. Вспомнил и, не обращая внимания на слова напарника, направился к чернеющему в полукилометре осиновому колку. И потянул меня туда полузанесенный снегом санный след. Совсем нетрудно было догадаться, что какой-то мужик или баба вчера или позавчера подъезжали к стогу за сеном. И взяли его ровно столько, сколько нужно, чтобы покормить коня где-нибудь на ночлеге. Следовательно, и само жилье должно быть где-то поблизости.
— У меня ботинки съежились, жмут ноги, — пожаловался напарник. Он едва поспевал за мной. Он мог и не говорить этого, потому как у меня с обувью произошло то же самое. Кожа ботинок смерзлась, загнувшиеся носки их уже не разгибались при ходьбе. Съежились и затвердели наши штанины, рукава, верхонки. Коробами встали и телогрейки.
«Если за тем осинничком не покажется никакого жилья, — думалось мне, — придется опять разжигать костер. Но удастся ли распалить его на таком ветру без хорошей растопки? И есть ли в том леске хоть одна палка, которая могла бы гореть?»
Мы поравнялись с осинничком, и нас обдало еще более жгучим холодом. Он состоял только из растущих стволов, то есть из сырых. Гошка смаху сел на снег и, опершись смерзшимися верхонками в закоковевшую землю, не стесняясь ни меня, ни себя, буквально заревел, как ребенок, которого кто-то очень серьезно обидел. Я, глядя на него, не заревел в голос не только потому, что из последних сил надеялся — нам повезет, а сознавал: если и я дам волю чувствам, мы оба непременно останемся тут навсегда. Следовательно, надо из последних сил держаться, держаться и держаться. И тогда, может быть, на последнем дыхании, мы выйдем к деревне, где люди помогут нам остаться в живых.
— Не сиди! — взревел я на товарища. — Мы еще не все сделали, чтобы спастись! Не встанешь, я уйду один! Вставай! Раз, два, три!
Гошка неуклюже, гремя одеждой, поднялся. Я обежал лесок, продуваемый насквозь ветром, поднялся на неширокую луговину и невдалеке, возле еще одного леска, увидел крутую крышу большого дома. Из трубы его, свиваясь в кольца, вырывался и тут же исчезал довольно густой дым. Скорее всего, это было подворье чабана. Я сделал такой вывод потому, что заметил за огородом две низкие кошары.
Через десяток минут я подбежал к калитке двухстворчатых ворот, схватился за поворотное кольцо, чтобы открыть её. В ограде гремел остервенелый лай сторожевой собаки. В окно, почти над головой, громко стучала пальцем еще нестарая бурятка и кричала, стараясь одолеть гул ветра:
— Низя, низя! Собака шибко злой! Ходи дальше!
Дальше нам идти было некуда. Я решительно толкнул створку калитки. Она распахнулась, и мы увидели огромного пестрой масти кобеля. Рваться-то он рвался, чтобы показать хозяйке свой нрав со всем усердием, но мне нельзя было не заметить его показуху. Глаза-то у него были совсем не злые, да и хвост торчал кренделем. На его большой и умной морде можно было прочитать только одно выражение: «Да не бойтесь вы, ребята, что я так лаю! Мне иначе нельзя. Вы только отцепите меня от этой проклятой цепи!»
Я шагнул ему навстречу с распростертыми руками, в один момент расстегнул стягивающий шею широкий ошейник. Собака радостно взвизгнула и закружилась возле нас, как бы приглашая поиграть с нею.
Мы вбежали на крыльцо, стали стучать в сенную дверь.
— Тетка, открой нам! Мы чуть не утонули, обледенели и замерзли.
В ответ услышали:
— Низя, низя! Мужик дома нету. Ругаца будит. Чужой люди!
— Мы не люди, мы ребятишки. Пустите, а то помрем.
— Сиравно низя.
И тут осенило Гошку. Он горячо, так, чтобы слышала хозяйка, зашептал:
— Смотри, сколько у них под крышей возле амбара дров. Давай прямо там костер разожжем.
Мы кинулись под крышу, стали снимать с поленницы большие поленья, отдирать от них бересту на растопку и делать вид, что действительно хотим развести костер. И хозяйка не выдержала. Она распахнул сенную дверь, громче, чем обычно, зачастила:
— Вы чо, сопсем турной? Низя такой пурга огонь. Саходи исба, крейся!
С охапками дров мы прошли мимо хозяйки в ее просторную избу. Поленья бросили возле гудящей от напряжения — аж бока красные — железной печки.
На дальнейшее хозяйка для нас перестала существовать. Сорвать с себя заледеневшую одежду и скорчившиеся ботинки было делом одной минуты, но дальше наши движения постепенно начали замедляться. И, не успев развешать для просушки то, что поснимали с себя, мы прямо на полу возле раскаленного бока печки на домотканом половичке и уснули, теперь уже не беспокоясь, что можем утонуть или сгореть.
Женщина растолкала нас в двенадцатом часу дня — так показывали настенные ходики. Пока мы спали, она просушила наши штаны, телогрейки, но почему-то не догадалась даже поставить на печку чайник, чтобы мы напились если не чаю, то хотя бы кипятка. Да и не могла она не видеть, не догадаться, как мы голодны. Наверняка же у нее было полное подполье картошки, а в кадках полно квашеной капусты. Да и не могло не быть у нее мяса, рыбы. Рыбы в реке — лови, сколько хочешь, мясо в хлеву бякает и хрюкает. Так я подумал, проснувшись, но не мог же я требовать хоть что-то. Я только взял с шестка русской печки чайник, наполнил его водой из крашенного голубой краской ушата и поставил на железку. Рядом поставил кастрюльку с водой, в которой собирался сварить еще пару вилочков дряблой мороженой капусты.
— Теревня ходить надо, — сказала бурятка, видя мои приготовления. — Там сельсовета есть, она ночевать пустит. У нас низя.
Я бросил ей на колени свою прожженную телогрейку и сердито приказал, хотя не имел на это никакого права.
— Зашейте дыру. Да покрепче, чтобы не продувало. Ватным чем-нибудь.
После обеда хозяйка все-таки расщедрилась, дала щепотку соли посолить наше варево; мы снова уснули на своем половичке. Убей нас хозяйка топором, скорми свиньям или той же собаке — и никто бы про нас даже не спросил. Но она не сделала ничего худого и только опять разбудила и стала торопливо выпроваживать, говоря:
— Побежать теревня надо. Четыре час. Теревня близко, оннако. У меня низя ночевать. Мужик — шибко злой, собака, леший! Кажда кусок считат.
Пурга за день угомонилась, но ветерок был довольно холодный. Сухим нам он был не страшен. Страшило, как нас встретят в деревне, куда нам предстояло явиться перед потемками. Решаться ночевать под открытым небом было глупо, тем более что от «охотников» мы убежали уже в соседний с Черемховским район.
В деревне на острове, она сообщалась с берегом паромной переправой, мы переночевали в тепле. Далее путь продолжался тоже не без приключений. Мы еще один раз крепко промокли. Пробирались по рыбачьей тропе вдоль скалы по берегу Ангары, не зная, что во время ветров, холода и волн по ней никто не ходит. Скользя и падая на обледенелые камни, мы несколько раз свергались в воду, оступаясь порой до самого колена. Конечно, мы еще раз ночевали в чьей-то теплой баньке и даже развели в каменке огонь, чтобы обсушиться. Стоит упомянуть и о том, что, выйдя утром из какой-то деревни, мы к вечеру так обессилели, что уже не могли двигаться. Изнемогшие, голодные, безучастные ко всему, мы, привалившись боками друг к другу, сидели на поваленном ветром стволе старой сосны и не сразу откликнулись на зов:
— Эй, мальчишки, вы что, закоченеть тут расселись? А ну, марш в сани!
Сердобольная русская женщина привезла нас в свою деревню и тем спасла. Она накормила нас и дала возможность целые сутки проспать беспробудным сном, а после того как мы, в уплату за предоставленный отдых, отремонтировали в ее избе входную дверь — она неплотно прикрывалась, — утеплили вторыми рамами окна и заклеили их, перевезла нас на своей лодке на правый берег Ангары, почти под деревню Светлолобово, в которой жил брат моего отца, дядя Александр, и где я встретил начало войны. Я остался у дяди на ночлег, а Гошка на той же лодке, которая чуть не утопила нас в шторм возле острова — ее поймали жители деревни, — уплыл домой. Вечером пришел со своей мельницы дядя и сообщил: мой брат Шурка лежит в районной больнице в тяжелом состоянии. Про мать и Оську ему ничего известно не было.
Ранним утром следующего дня я снова отправился в путь и где-то уже часа в четыре вечера открыл дверь районной больницы. Здесь меня встретила знакомая санитарка Никитишна. Расставив руки, как ворона крылья, она загородила вход вовнутрь помещения.
— Не ходи, не ходи, нечего мучить человека. Старый он и больной. Устал, задремал за столом, пусть отдохнет.
Я не сразу понял, что она говорит о своем главном враче Павле Павловиче, а когда понял, спросил:
— У вас лежит мой старший брат Александр Пентюхов?
Никитишна вскинула на меня удивленный взгляд, выразительно крутнула у виска указательным пальцем.
— Ты чо это, парень? Уж больше полмесяца как похоронил брата и спрашиваешь, лежит он у нас или нет.
Услышав о том, что я бегу из ФЗО и ничего не знаю, она опять воскликнула:
— Ах вон чо! Тогда другое дело. Царствие небесное твоему брату. Умер он, сердешный. Скончался аж восемнадцатого октября. Легкие у него вроде бы были отшибленные и на волоске держались. Пал Палыч-то сильно возмущался. Военные госпитали таких, говорит, людей домой посылают, как будто у нас здеся райски условия. У них-то там, говорит, согласно военному положению, все есть, чтобы, значит, нормально лечить, а мы чем вылечить можем? Аспирином, что ли, одним? Весь хирургический струмент, говорит, — скальпель да ножовка. Тубаретки, вон, столы все поразвалились. А тут зима опять, морозы ударили, ветер во все щели дует-насвистывает…
Старая женщина жаловалась, а я слушал ее и не мог понять, почему мне? Тем более, если Щуры уже нет в живых. Умер он именно в тот день, когда я, оставшись один в забое, в темноте, какая может быть только глубоко под землей, услышал его слабо зовущий голос. Я тогда еще подумал было, что это слуховая галлюцинация, вызванная постоянными думами о доме, но оказалось… Какая-то сила донесла до меня голоса матери и брата.
Через час, отдохнув немного в теплой избенке старого добряка Филиппа Филипповича Коновалова, у которого я оставлял ружье, когда ходил на свидание с отцом, я отправился в сторону Абалака. Мне, наверное, надо было переночевать у старика, одолевала слабость и недомогание, но до деревни, где горевали мать и братишка, было так близко, что не удержался и снова вышел на мороз.
Усталость и боль в сердце часто заставляли меня садиться на снег и отдыхать. Образ брата не выходил из головы. Я видел мысленно его лицо, фигуру... Вспоминал слова, сказанные перед уходом в армию, что, мол, он передаёт теперь на меня свои заботы о матери, Оське, что с фронта непременно вернется живым и так далее. Я представлял, как он пробирался пешком от станции Залари, как, больной и измученный, страдал дома, не имея куска хлеба, как мучился от боли в больнице.
Самый короткий отрезок пути к дому оказался для меня самым трудным. Представьте, как я был ошеломлен известием, что брат умер, представьте мою дальнюю дорогу, сопряженную с испытаниями, встреченными в пути, и вы согласитесь, были ли мои ноги способны и дальше твердо бежать по дороге.
Уже километрах в двух от деревни я снова присел на оброненный кем-то клочок соломы. Присел, а затем машинально прилег, чтобы дать отдохнуть натруженной спине и ногам. И так-то мне хорошо стало в эту минуту, что невольно подумалось: «А не покончить ли со всеми этими заботами и хлопотами о себе, матери и братишке сразу одним махом? Постараться заснуть прямо здесь, посреди дороги. Никаких же усилий для этого не надо, разве что закрыть веки. Главное, никто не сможет помешать».
Но я не успел прийти к убеждению, что это можно сделать именно теперь, услышал позади себя мирный стук копыт по гулкой от мороза земле. Чей-то голос добродушно басил, погоняя лошадь:
— Но! Но-но-но! Торопись, леший!
Лошадь добежала до меня и, всхрапнув, остановилась. Оглобли саней вместе с хомутом полезли ей на уши. Я не нашел в себе силы сразу подняться, и тогда тот, кто был в санях, сам вышел ко мне, вооружившись длинным бичом. Вышел, заругался, даже не посмотрев живой ли я.
— Ты что, мать твою, разлегся, коня пугать?
Я узнал председателя, но не пошевелил ни рукой, ни ногой, чтобы встать. И тогда председатель сам нагнулся надо мной. Заглянул сквозь полумглу в лицо, узнал и выпрямил спину. Догадался, что я живой, спросил уже спокойно:
— И долго так будешь загораживать дорогу?
— Пока не закоченею, — был мой ответ. Вдобавок я постучал ботинками друг о друга, ноги в которых уже давно застыли.
— Брось дурака валять. Не хватало ишо, чтоб на нашей территории трупы мерзляков подбирали. Вставай, садись в сани.
Я ни о чем не спрашивал председателя, он ни о чем не спрашивал меня. Понукая лошадь да подергивая вожжами, повторял:
— Но! Но-но-но!
Только когда конь остановился возле дома Дарьи Алексеевой, Федор Кирьянович все-таки выдавил из толстых губ:
— Уходи ты, Володька, от нас, уходи Бога ради. Ну не дадут вам тут жизни, скока можно повторять. Поезжай в райцентр, иди в сельсовет. Там вас куда-нибудь определят...
— Спасибо за совет, — только и мог сказать я, выбираясь из саней.
На двери нашей половины дома я, еще не доходя, приметил дужку большого амбарного замка. Снег на крылечке был идеально ровный, не запятнанный даже куриным крестиком.
Я громко постучал в сенную дверь Дарьи. В ее половине сквозь щели в ставне слабо пробивался свет коптилки.
Спросив, кто стучит и что надо, старуха начала материться, обзывая мать самыми гадкими словами. Выпустив пар, сказала:
— Не пущу тебя. Лопнуло мое терпенье. Иди куда хошь.
— Да что вам такого сделала мать, что вы выгнали её зимой из теплого угла? Люди в стужу и собаку из дома не выпускают.
— Она пробила мне поленом голову, чуть без глаза не оставила. Скока можно такое терпеть?
— Больной же человек, можно понять...
— Больной лежать должен, а она, как чуть што, хватает палку или полено — и ко мне, искать то отца, твово, то Шурку. Зачем, дескать, прячешь?
Кроме Аграфены идти мне было не к кому. Она покормила меня, заставила забраться на горячую печку, чтобы прогреться. Потушив лампу, сказала:— Намерзнешься еще. Оттаивай. — И стала рассказывать, как и отчего мать опять съехала со своей тропы, но мне и без того было все ясно.
Мать я нашел утром у одиноких стариков Тарановых, что жили неподалёку от колхозной конторы, а Оська, услышав, что я вернулся, нашел меня сам.
Втроем мы сходили к Дарье Алексеевой за пожитками. Не много их уцелело после того, как обиженная Дарья повыкидывала на дорогу все, вплоть до матрацев и одеял. И кто что хотел взять для себя из деревенских, тот то и взял. Ущерб, нанесенный нам, был бы еще большим, если бы не прибежал откуда-то старший сын старухи, Николай. Он накричал на мать, затолкал в квартиру то, что осталось на дороге, и навесил на нее амбарный замок. Среди спасенных вещей оказалось двуствольное ружье, боеприпас к нему и столярный инструмент отца, назначение которого многие не знали.
От боли из-за утраченного имущества хотелось плакать: у нас же почти ничего не осталось. Кто-то позарился на отцовы штаны и рубаху, кто-то на солдатское Шуркино обмундирование, сапоги. Но у кого спрашивать про все это? И кто отдаст? Кто не хотел брать, не взял, кто взял — не затем, чтобы потом возвращать.
Большой сундук, сделанный отцом еще в тридцатом году, уместил в себе все, что осталось на дороге. А то, что не вошло — охотничьи лыжи, пилу, топор, сеяльницу, — я привязал веревкой поверх сундука и перед обедом приволок в колхозную хомуталку, или, как ее еще называли, конюховку. В ней, окруженная опалубкой из красного плитняка, была установлена железная печь, сделанная из огромной бочки, вдоль правой стороны стены возвышался верстак, заваленный заготовками для поделки саней. В левом переднем углу — стол, похожий на спальный топчан, а уже за ним, сразу от входа, под длинными спицами в стенах — на них сушились хомуты — стояло в ряд несколько скамеек. На этих скамейках мы и притулились, не зная, куда девать себя. С больной матерью, которую после смерти Шурки стали к тому же бить эпилептические припадки, думать об устройстве к кому-то на квартиру было напрасно. Об этом мне сказал Иннокентий Таранов, когда я пришел за матерью, а перед уходом он добавил:
— Ежли бы она была нормальной, дак чо бы не пустить вас? Изба больша, хоть хутбол гоняй, а ну как ей ударит в голову, что мы со старухой убили вашего Шурку, тогда как? Тогда нам ножи, вилки и топоры поздно будет прятать.
Уйти в райцентр, как советовал председатель, я не мог. За побег из ФЗО меня там арестовали бы, даже не дав пристроить к кому-нибудь мать и братишку. Они остались бы на зимней улице и в первую же ночь замерзли.
Никто не хотел помочь моему отчаянному положению. Все явно были настроены на то, чтобы выжить меня. И многие, не кто-то один или двое, кого видел в тот день, говорили
— Да брось ты, Володька, эту нашу деревню! Ну что ты в ней нашел или найдешь? Здесь только родственники уважают друг друга и друг другу помогают, да и то не все. А ты чужой. Никита-цыган прижился у нас, дак, ты думаешь, счастье обрел? Черта лысого он обрел! Как жил нищим, так нищим и помрет. И вам такая же судьба уготована.
Перед вечером в хомуталку зашел бригадир Алексей Косой. Увидел меня, удивился:
— О, хрен с горы! Я думал ты уже давно в каталажке! Жить здесь, что, ли собрался? Здря надеешься. Этого никто не позволит. А ну как твоя дура-мать конный двор подожжет? Так что уматывайте куда угодно.
Мои мучительные раздумья прервал Володя Анциферов, тот самый, с которым мы были в сорок первом в пионерлагере. Зашел, обстукал с валенок снег и, по-взрослому тронув меня за плечо, проговорил, приглушая голос:
— Слышь, Володька, я чичас подслушал один разговор. Про тебя, понимаешь. Я зашел в контору посмотреть, нет ли там нашей Дуськи, а слышу — телефон зазвенел. Из района звонили. Ну, председатель — так и так, мол, слушаю, а потом и говорит. «Ага, говорит, прибежал ваш беглец, в хомуталке ночевать собрался. Я его гоню, а он не уходит. Мать, дескать, у него с ума свихнутая и брательник — малыш. Сами, говорит, приезжайте да забирайте сразу всех. Пусть у вас в каталажке живут. Вот чтоб с места не сойти, сам слышал. Бежать тебе надо.
— Куда? Может, подскажешь?
Володя хлопнул себя рукавицей по колену.
Подскажу, если примешь такой совет. Я бы на воем месте в Загоринское зимовье подался. Изба там теплая, печка есть, стекла в окнах... Пересидишь зиму, а потом можно и объявиться.
— Уйду, а ты меня завтра же заложишь, чтобы показать себя перед другими. Вы же, Анциферовы, одним миром мазаны.
— Все, да не все. Разуй глаза, посмотри что у моих ног стоит?
При бликах топящейся печки я разглядел сапоги. Явно Шуркины кирзовые сапоги. Отец-то из армии пришел в ботинках.
— Забирай! — сказал Володя, нагибаясь за такой нужной мне обувкой. — Я их у Кольки Мокурков отобрал. Зачем ты, говорю, сволочь, бедняков обижаешь? Ну, он и отдал, застыдился. А еще я тебе ковригу хлеба принес. Голодные, поди?
Большая ржаная коврига, вынутая из-за пазухи короткой шубенки, перекочевала в мои руки.
Володя покинул было нас, но тут же и вернулся. Сказал в приоткрытую дверь:
— Володька, а на улице снег пошел... Густой, густой валит. И теплей стало. Смекаешь?
Когда остались одни, Оська подсел ко мне, стал ластиться к хлебу. Я срезал ему горбушку, матери ломоть, но она спала. Будить не стал. Она, как свидетельствовал брат, последние дни почему-то если не плакала, не рвалась куда-то убежать, то спала где сидела. Спросил Оську:
— Ну, слышал Володькины слова? Что делать будем?
Бедный мой братик. Он уже так устал в своей маленькой жизни от обид, голода, переживаний, страха за мать, за себя, что готов был на что угодно, лишь бы быть рядом со мной. Он едва прошептал, прижимаясь своей мокрой щекой к моей:
— Побежим, братка, отсюдова... Побежим, а то помрем. У нас ружье есть, будем стрелять косуль и есть мясо. Я в загонщики пойду, а ты — на караул.
Я вышел за дверь, подставил небу ладонь, и оно бросило на нее сразу несколько больших снежинок. Они огоньками кольнули тело и тут же растаяли. И на смену им упали другие...
Мохнатые невесомые снежинки стали оседать на непокрытую голову и плечи так густо, что пришлось зайти под козырек крыльца. Здесь я и раздумался: «А что, в самом деле, ждать мне? Именно сейчас встать и уйти в ночь? Зимовье в трех километрах от деревни, в стороне тракта. Снег заровняет наши следы... Да и кому взбредет в голову искать нас именно там, где рядом, кроме зверья, ни одной живой души? Колхозники по зиме для чужаков дороги туда не торят из-за семян, что засыпаны в амбаре рядом с зимовьем.
Вернувшись, сказал братишке:
— Как думаешь, что лучше, сидеть в каталажке или в зимовье у теплой печки?
Тот обрадовался.
— Что, побежим, ага?
— Давай, родной, собираться.
— Мне собираться — только подпоясаться.
Выдернув из стен хомуталки несколько гвоздей, я приспособил отцовские охотничьи лыжи вместо полозьев под сундук, привязал к его ручке прочный чумбур.
Разбуженная мать заторопилась.
— Мы к отцу в Новую Уду пойдем, да? Он там уже снял квартеру-то? Хорошо бы не белить да полы не мыть в ней, а то ить замучисся, пока все приберешь.
Во второй половине ночи, когда в деревне не было видно ни одного огонька и спали даже брехуньи-собаки, мы бесшумно прошли улицей, пересекли через мост реку и по проселочной дороге, она белою лентой стелилась между темных стволов сосен, по пушистому снегу подались в сторону Загоринского зимовья.
Предыдущая Оглавление Следующая