Новости
О сайте
Часто задавамые вопросы
Мартиролог
Аресты, осуждения
Лагеря Красноярского края
Ссылка
Документы
Реабилитация
Наша работа
Поиск
English  Deutsch

Владимир Пентюхов. Раб красного погона


Часть I
Пленник обстоятельств

В плену проблем

Ранней весной сорок четвертого, когда мы жили уже в райцентре, призывная комиссия опять признала меня годным только к нестроевой службе. Причина прежняя: левый глаз плохо видит таблицу окулиста. Военком настоял, чтобы меня направили к специалистам Иркутска, но и там врачи, как оказалось, были рабами той же инструкции, полученной еще до войны. Доводы, что стреляю я отлично, не помогли. Начал я было отчаиваться, да обнаружил в выданной бумажке одну маленькую ошибочку врачихи. Слово «негоден» она написала раздельно. И я, пока доехал до своего села санным обозом, на месте одного ночлега слизал «не» кончиком языка. Чернильных разводов почти не осталось.

Однако все мои усилия оказались тщетными. В армию я призван не был и заподозрил, что причиной всему — сам военком. Он знал положение нашей семьи я щадил нас, надеясь, что война скоро кончится и мне вообще не придется идти на службу. Хотел однажды спросить его об этом, но он опередил меня вопросами, как устроились у Полыгалова, нравится ли работа, где я устроился, не гододаем ли? Особенно почему-то интересовался взаимоотношением Полыгалова и матери. Не просматривается ли между ними что-то большее, чем обычная дружба? Я ответил, неопределенно. Не потому, что что-то хотел утаить, а просто не имел что сказать. Да и мало я находился дома. После ужина уходил в библиотеку, где просиживал по полтора-два часа в читальном зале, а по выходным убегал в тайгу с ружьем поискать фарта.

С Иннокентием Дмитриевичем у нас наладились самые лучшие отношения. Иначе быть не могло. Он дал нам возможность, не требуя ничего взамен, жить в человеческих условиях — тепле, чистоте и уюте, а мы, со своей стороны, избавили его от разных нудных забот по дому. Особенно радовался, что ему не надо стало ездить самому в лес, искать сухостой, везти его на дрова, а потом пилить, колоть их. По состоянию здоровья он был уже вполне оформившимся инвалидом, но местные врачи группу инвалидности не давали, тем самым принуждали работать, хотя при ходьбе он часто падал даже на ровном месте.

И если говорить о нем как о человеке вообще, то я считал его необыкновенно интересным, близким по духу к таким героям художественной литературы, как Чапаев, Щорс, Корчагин. И, вероятно, хорошим он был комиссаром, если такой крупный военачальник Красной Армии, как Василий Константинович Блюхер, взял его на работу в штаб своей дивизии.

Имея представление о Гражданской войне по прочитанным книгам — «Как закалялась сталь» Островского, «Железный поток» Серафимовича, «Чапаев» Фурманова, — я с восторгом слушал живого героя тех, уже далеких от нас, дней и лет. Особенно сильное впечатление произвел на меня рассказ о форсировании 51-й Перекопской стрелковой дивизией гнилого залива Сиваш при штурме Перекопа и вообще о последних боях в Крыму в том, 1921-м, году.

Еще врезалось в память повествование о том, как он, Иннокентий Дмитриевич, был причастен к событиям, связанным с расстрелом семьи Российского императора Николая Второго в Екатеринбурге в 1918 году.

Вообще-то, в то время об этом кровавом акте никто не писал и не рассказывал. Подробности хранились за семью дверями и за семью замками, но старик не побоялся выдать тайну. По его словам выходило, что советская власть и не думала расправляться с царской семьей. И я, хоть и перечитал все публикации газет и журналов, которые печатались в конце XX века и в которых авторы-демократы обвиняют в гибели царской семьи только большевиков, верю Полыгалову. Ему в сорок четвертом не было основания каким-то образом кого-то обвинять или обелять. Сказал бы, что красные, видя опасность, взяли и расстреляли царскую семью, и я согласился бы с ним, потому как знал: царь был палачом русского народа, организовал расстрел мирной манифестации в Петербурге в 1905 году, дозволил расстрелять рабочих Ленских золотых приисков. Вот и пусть получает пулю в лоб. Но он рассказал, как было, и не имел при этом никакой корысти.

По словам Иннокентия Дмитриевича, царскую семью предполагалось выслать вроде бы в Крым и там создать ей благоприятную обстановку для жизни с условием никогда не вмешиваться в политику, не принадлежать ни к каким партиям, течениям, не делать попыток вернуться к утерянной власти, чтобы занял престол. И царская семья вроде бы была склонна принять его с некоторыми оговорками, но тут восстали белочехи, к ним примкнули затаившиеся белогвардейцы, и вся чешско-белая армада войск попёрла на Екатеринбург освобождать царя и его дочерей. Красные якобы предупреждали командование белых, что, мол, зря вы это затеяли, мы, мол, примем самые суровые меры, чтобы этому помешать и «вырвать знамя контрреволюции из ваших рук». Они расклеивали по городу специальные листовки с текстом, что если восставшие не войдут в город и откажутся от его штурма, царская семья останется в живых, но их никто не слушал. Листовки со стен срывались неизвестными лицами.

Сам Иннокентий Дмитриевич непосредственно в операции не участвовал, поскольку отвечал за охрану золотого запаса города, но на совещании, где решалась участь последнего императора, присутствовал, оттого и знает суть дела.

Уже через неделю после переезда к Полыгалову одна соседка, которую все звали просто Сонькой, с навязчивой настойчивостью стала расспрашивать меня, братишку и мать, о чем каждый вечер рассказывает нам ссыльный поселенец? А мы, по просьбе хозяина, уже заранее договорились отвечать всем, что рассказывает он сказки то про Елену Прекрасную, то про Ивана-Золотые кудри, то еще какую-нибудь.

— Шпионит, — с тяжелым вздохом признался комиссар. — Для них Василий Константинович Блюхер — враг народа, а я — его помощник.

При последней встрече на вопрос Соньки: «Ну как, комиссар все еще агитирует вас против советской власти», — я ответил так:

— А ты знаешь, соседка, что одной такой любопытной Варваре в дверях нос оторвали? А тебе бы надо оторвать уши вместе с головой.

Назавтра же в сопровождении Гошки Кадушкина я был доставлен к Соломону Моисеевичу. Тот, отложив в сторону ручку, — что-то писал, — достал из стола наган и подтолкнул в мою сторону со словами:

— Возьми. Специально для тебя из сейфа достал. Подкарауль в темном переулке Соньку Романову и ликвидируй.

— Ликвидировать — значит убить?

Удивительно, но я почему-то был спокоен и не принял эту сценку всерьез.

— А зачем жить на свете такой вредной бабе? — Соломон смотрел мне прямо в глаза и не усмехался — Ну зачем? Ходит, шпионит за всеми... Наган принесешь, как кончится шум.

— Взяли бы сами да прихлопнули.

— Ну да, подсказал. — Я один на весь район. Меня посадят, другого на мое место почти невозможно будет найти. А от тебя какая потеря? Был и нету. Станешь жить и работать в лагере заключенных на все готовеньком.

— А наган? Я скажу, кто мне его дал!

— Откажусь. Мол, знать ничего не знаю, а свидетелей нет. Соломон усмехнулся, почесал ногтем указательного пальца кончик длинного носа, забрал наган и, спрятав его обратно в выдвинутый ящик стола, признался:

— А хороша сценка для детективного рассказика, а? Я предлагаю, ты соглашаешься, убиваешь Соньку-доносчицу, тебя допрашивают, ты, охраняя старика Полыгалова, даешь ложные показания... Интересная завязка, не правда ли? Ну а теперь давай к делу: как так получилось, что ты, комсомолец и активист (я не был ни тем и не другим), поселился на квартире у врага народа и ежедневно слушаешь его вражеские проповеди? На какие такие подвиги он тебя агитирует, к чему призывает, какие такие полезные качества в тебе воспитывает?

Реплика о том, что Полыгалов рассказывает нам сказки про Елену Прекрасную и Ивана-Золотые кудри Соломона развеселила. Он похохотал, отошел к окну и долго смотрел на улицу. Сказал с грустью в голосе:

— Все договариваются дурачить следователей одним и тем же. Еще народники пользовались такими методами. Они на своих сборищах тоже или слушали какие-то сказки, или проводили громкие читки книг, или справляли чей-то день рождения. Смешно и глупо, что ты, начитанный юноша, повторяешь их ошибки. Придумал бы что-нибудь более оригинальное. — Он помолчал. — Так вот, о Соньке... Ну, ты же взрослый парень, понимаешь, что такие люди нам нужны. Нам — это значит нашему обществу. И они есть, и впредь будут. Иначе как нам знать, чем живут и дышат люди? В общем, сказки сказками, а за ними — жизнь. Враг-то, он коварный. Он сначала попытается тихой сапой вползти в твою душу, растопить в ней лед недоверия, а потом вовлечет в какую-нибудь авантюру. Так что учти это и прими наказ: если все-таки что-то заподозришь, а ты чуткий парень, приходи без всяких. Моя дверь для тебя открыта.

До моего ухода в армию Соломон еще раза два спрашивал, как ведет себя со мной старик Полыгалов, не протаскивает ли в разговорах какие-то свои идеи. Последние его слова были такие:

— А ты знаешь, я верю, что Полыгалов никакой не враг народа. Это между нами, конечно. Он просто жует чье-то сено. Не-ет, не Блюхера, а еще чье-то, кто выше Блюхера. Но это так... Плод раздумий в тишине ночей.

Между прочим, когда в 1953 году, после смерти И.В.Сталина, был арестован министр внутренних дел Лаврентий Берия, арестован был и Соломон. Люди рассказывали, что его не было в райцентре года полтора. Затем объявился. Не печальный и не грустный. Следствие якобы не нашло причин, чтобы посадить его надолго и прочно.

Военком Федоров не ответил на мой вопрос, почему я «получил отставку и от второго призыва, прошедшего в том же сорок четвертом? Только и посоветовал, снизив голос, словно сожалея, что не призвал:

— Иди, работай, парень. Еще успеешь, наслужишься, понимаешь.

И Иннокентий Дмитриевич, когда посвятил его в свои «страдания», поддержал военкома, что, мол, да, служба не уйдет, но тут же и присоветовал подать на имя Федорова, как будет проводиться последний набор, просьбу-заявление, что хочу служить Родине и прошу принять меня в армию добровольцем. Свое предложение он закончил так:

— Будет заявление, он просьбу твою удовлетворит.

И вот весна сорок пятого наступила, согнала с земли спрессовавшийся за зиму снег и стала радовать людей не только тем, что пришло на землю тепло, но и тем, что наши войска на Западе, освобождая одну за другой страны Восточной Европы, все ближе подходят к центру сосредоточения зла — Берлину. Я радовался вместе со всеми скорейшему окончанию войны, но не мог настроить свое сознание, что теперь незачем торопиться идти в армию, что все закончится без меня, и самое большее — к апрелю-маю. Думал, как жить дальше, где работать? Я остался недоучкой, не имел профессии, а должность разнорабочего при местном профкомбинате никак не устраивала. Хотелось делать что-то более значительное, более полезное для себя. Часто стал вспоминать Соломона, когда он говорил о гоях. Опять, словно в сомнамбулическом сне, я встретился с Дмитрием Александровичем, с которым беседовал у потаенного в пойме реки стога сена. Но, как это ни покажется странным, встретился не просто так, а когда шел из центра села к себе на квартиру и подумал о нем с грустью: «Вот бы кто мог дать мне полезный совет!» Подумал и вижу: он стоит у высокого крыльца магазина, мимо которого мне надо проходить. Еще отметил, что минуты две назад, когда я смотрел на этот магазин, никого возле крыльца не было. И он, узнав меня, приветливо помахал рукой, а потом протянул ее мне для пожатия. Поздоровался приветливо, спросил, как жизнь, как дела, что за печаль «таится на моем челе?» Не ожидая ответов, он как-то по-особому тепло, как, бывало, умел отец, проговорил:

— Я тебя долго не задержу. Хочу сказать лишь, что Полыгалов прав. Тебе действительно нужно как можно скорее подать просьбу военкому, потому что ушедший поезд догнать не удастся, а пешему идти к своей судьбе долго и трудно. И приведет ли она тебя к чему-нибудь, не известно. Одним словом, используй возможность. Я хотел что-то сказать, но оглянулся на шелест саней по талому снегу. Кто-то проезжал за спиной. Однако улица была пустынна. Исчез, словно испарился, и мой собеседник. И ошарашенный этим, я почувствовал такое головокружение, что вынужден был присесть на ступеньку крыльца.

Сознавать себя ясно стал уже придя на квартиру. Раздевшись, молча лег на ленивку сбоку от русской печки. Загоревал: «Не перешла ли на меня болезнь матери? Иначе, с какой стати блазнится один и тот же человек, говорит со мной, дает полезные советы?»

Заснул я, наверное, в тот же момент, как закрыл глаза. И — снова метаморфоза. Увидел во сне такое, что никак не походило на сон. Будто бы стою я на палубе гигантского судна, под корпусом которого явно обозначены выступы, напоминающие крылья нынешних теплоходов типа «Ракета», «Метеор», о которых в сорок пятом лишь кое-кто мечтал. И вот этот корабль с заостренным носом, с плавными обводами, без пресловутой дымящей трубы, сверкающий бронзовыми поручнями, летит над голубой гладью бескрайне раскинувшегося, такого притягательного ласкового моря, а я, широко расставив ноги, стою перед самой рубкой и длинными-предлинными поводьями золотых вожжей — они, как лучи солнца, теряются у линии горизонта, — управляю им, натягивая то в одну, то в другую сторону.

«Это каким же таким «Наутилусом» мог управлять я? — была первая мысль, когда я проснулся... — Неужели судьба предсказывает мне быть капитаном? Только чепуха все это! Капитанов неграмотных не бывает!»

Сюжет этого сна, так я решил позднее, был скорее всего подсказан чем-то ранее вычитанным из книг научно-популярной библиотечки, но подтекст, имеющий дидактическое направление, я расшифровал следующим образом: приснившийся корабль — это моя жизнь, и направлять ее к своему так называемому светлому будущему я должен был сам. Теперь же с высоты почти семидесятипятилетнего возраста говорю: я справился с задачей, не погубил свое крылатое судно, но, должен заметить, несло оно меня часто по инерции, и тормозного пути порой оставалось критически мало. А сколько за это время было преодолено каменистых порогов, шивер, перекатов?! А сколько раз приходилось сидеть на мели — не счесть!

Между прочим, в двухтысячном году за то, что много писал и печатал в газетах и журналах материалов об Енисейском флоте и его людях, я был принят в члены клуба енисейских капитанов.

После ужина, который состоял из жиденькой картофельной похлебки с добавлением отрубей, пахнувших мышиным пометом, мы попили кипятку, заваренного тем же кипреем, иссосали, словно конфетки, по кубику сушеной тыквы и расположились на отдых. Иннокентий Дмитриевич — в плетеном кресле, неизвестно как очутившемся в этом доме, мать — за столом с вязаньем в руках — она обеспечивала нас шерстяными носками и рукавицами, братишка — на русской печке близ трубы с какой-то книжицей в руках — он уже бегло читал, а я — на своей ленивке. И в эту минуту, торопясь, чтобы инициативу в разговоре не перехватил опять-таки Полыгалов, я и рассказал старикам о своей встрече с Дмитрием Александровичем, в реальность которого и верил, и не верил. Рассказал как на духу, надеясь услышать, не встречалось ли им что-нибудь подобное в их длинной жизни? А когда закончил и замолчал, в доме повисла тишина. Даже братишка перестал шелестеть страницами, а куры в курятнике сонно бормотать.

Первой отреагировала мать. Слова свои она предварила глубоким вздохом.

— Это вещун какой-то был. Чует мое сердце, вещун, У нас в деревне Зинковой — там мать родилась — перед первой германской войной отцу приснилось, будто бы он поехал по сено, а на зароде сидит ворон и человечьим голосом говорит: «Ты, Григорий, войны не бойся. Многое на ней повидашь, много пострадашь, но домой вернешься. Тока водки не пей и не плачь, когда станешь прощаться с родней». Сказал будто бы так и улетел. И отец поверил ему. Когда проводины на службу играли, мужики перепились, родные в голос изревелись, а он, батюшка-то, и стопку не пригубил, и слезинки не уронил. И вот всех, кто с ним, значит, уезжал, немцы на позициях газом поотравили да поубивали, а он за два года в передовых окопах и царапнутым не был. С тем и домой вернулся. Вот и тут что-то похожее. Ежли этот человек говорил, нельзя опаздывать, дак, может, и нельзя. Он, может, такое знат, что никто другой не знат.

Иннокентий Дмитриевич крякнул, прочищая горло, поделился и своим воспоминанием.

— А вот хотите — верьте, хотите — нет, но в моей жизни нечто подобное тоже произошло. Только не наяву, как у тебя, Володя, а тоже во сне. И не мне, собственно, приснилось, а Василию Константиновичу Блюхеру, то есть. Шел, кажется, восемнадцатый год. Мы, со своим воинством, выходя из окружения, двигались пешим порядком по степям Оренбургской области на соединение с основными силами Красной Армии. Ну, шли походными колоннами, организованно, соблюдая порядок и дисциплину, и под вечер остановились в одном селе. Надо было покормить лошадей и дать людям отдых. Ситуация, должен сказать, складывалась, в общем-то хотя и тревожная, но не настолько, чтобы драпать, не смазывая пяток. Как докладывала разведка, белые были далеко, шли за нами с солидным отрывом. И потому как и они были живыми людьми, и их лошадей надо было кормить хотя бы по ночам, мы могли спать вполне спокойно. Остановились засветло, и Василий Константинович мне и говорит: ты, говорит, Иннокентий Дмитрич, проследи, чтоб в дивизии все в ажуре было, а я прилягу. Гнёт, говорит, меня сон неудержимо, аж до самой до земли, и голова соображать отказывается. Ну, я ему, естественно, советую пойти в избу, прилечь на голую скамью и ничего не подкладывать под голову. Почему так? Да просто потому, что в таком положении особо не разоспишься. Как бок или шея заболит, так и соскочишь да за дела примешься. Ну, он прилег, а я пошел проверить, все ли отряды разместились как надо, нет ли где какого нарушения или беспорядка. А главное-то, надо было убедиться, готовы ли были люди сняться с места в течение десяти-пятнадцати минут, если того потребует обстановка?

Проверил я все досконально, поговорил с командирами, даже проверил, где выставлены посты и дозоры, и с тем вернулся в избу. Времени-то прошло всего чуть больше часа, а я смотрю, мой Василий Константинович уже сидит на лавке и ладонями за лицо держится. Подумал, голова у него разболелась, только ошибся. Он отрывает руки-то от лица и толкует. Ты, говорит, Иннокентий, хоть и неверующий, а рассудить, как правильно поступить, можешь. И рассказывает мне такую историю. Заснул, дескать, он и как в живую воду окунулся. Так телу радостно и легко стало, что и словами высказать невозможно. И веселость, говорит, и бодрость появилась необыкновенная. Радуется вроде он, даже в пляс пустился от того, что так хорошо ему, а тут такой это серьезный голос и толкует ему: ты, говорит, Василий, что это дурью-то маешься? Распрыгался как ребенок все равно. Или не знаешь, что стоишь над черной пропастью? Просыпайся немедленно и уводи людей! Худое место, где остановился ты, настолько худое, что и высказать невозможно. И так явственно прозвучал ему этот голос, так убедительно, что проснулся мой комдив и в себя прийти не может. И спрашивает он меня: «Как ты смотришь на это дело? Только откровенно, не вихляй мыслями, как старый худой мерин задом. Ежли видишь какое предзнаменование свыше, говори. На том и сойдемся». Ну, я подумал-подумал, почесал затылок да и говорю как на духу: сон, говорю, считаю вещим, люди поужинали, лошади подкрепились. Пренебрегать таким предупреждением, чтобы потом не жалеть, что не послушались голоса, ни в коем случае нельзя. Оттого, что снимемся и уйдем в ночь, ничего не потеряем, а найти можем — еще дальше оторвемся от белых.

Василий Константинович подверг было мои слова некоторому сомнению, что, мол, от задних оторвемся — к передним приблизимся, но тут же и примолк, потому как в избу вошла хозяйка. Она ходила доить корову. Посмотрел он на нее и говорит: «Что-то ты поздненько управляться ходила, темно уж?» А та из кухни, где стала молоко цедить: «Дак ить пастух поздно коров пригоняет, вот и припозднилась». «Ну ладно, коли так, собирай ужин».

Когда сели за стол, Василий Константинович и шепнул мне на ухо: «Недобрый взгляд у хозяйки. Чую беду. Ты как только поешь, иди и тихонько отдай приказ немедленно сниматься. Головному отряду выходить через двадцать минут в выбранном направлении».

Подались мы из села, когда уже впереди идущую лошадь было едва видно. И что вы думаете? В сам деле вещим оказался сон комдива-то. Если бы не послушались того голоса, попали бы в историю, какая приключилась с Василием Ивановичем Чапаевым в станице Лбищенской. Белые налетели, когда едва забрезжил рассвет, и такой армадой, что от нас, собственно, остались бы только что пух да перья. И гонец к белым с сообщением, что мы в этом селе будем ночевать, был послан из той самой избы, где мы с Василием Константиновичем остановились. Вот теперь и мозгуйте, надо прислушиваться к такого рода советам во сне или нельзя? И я утверждал тогда и утверждаю теперь, что есть какие-то сверхъестественные силы, которые следят за нами, подсказывают, как следует поступать в той или иной ситуации.

Я загорячился.

— Но ведь и у мамы с ее отцом, и у Блюхера все предсказания происходили во сне, а я шел по дороге...

— Стоп, стоп! — поднял руку Полыгалов. — Я заметил, ты как пришел, как бухнулся на свою ленивку, так сразу и погнал храпака под течку. Следовательно, сильно хотел спать. Так или не так? А раз так, то не заснул ли ты, дорогой мой, еще там, у магазина, как шел домой? Что ты, собственно, на это скажешь?

— Да как это я на ходу могу заснуть-то?— недоумевал я. — Я же все вокруг видел: и церкву-пекарню, и контору леспромхоза, и даже Соньку Романову у ворот видел. Я вот только одно не пойму: когда смотрел издали на магазин, никого не было, а потом гляжу — он стоит у крыльца в коротком пальто, руки в карманах.

Полыгалов погладил ладонью лысеющий затылок, кривовато усмехнулся и изрек следующее:

— Я, конечно, не настаиваю, а вот из моей походной жизни-практики знаком со случаями, когда человек, особенно если он сильно утомлен, засыпает на ходу. Засыпает, а сам держит строй, шагает и не падает. И как будто сквозь зажмуренные веки видит дорогу. Соседи такого замечают сразу и стараются какое-то время не мешать ему отдохнуть, но наблюдение усиливают. И вот идет, идет этот походный соня в строю, покачивается, покачивается, и вдруг поведет его в сторону, как лунатика. И тут уж, чтобы он не брякнулся в канаву или не попал под повозку, друзья подхватывают его под руки и возвращают в строй. Он просыпается, таращит на всех недоуменные глаза и ничего понять не может. Вот такая штука получается. И некоторые говорят, что они при этом видят какие-то сны. И я спросить хочу, а чем отличаешься ты от тех людей? Как ты при всем при том можешь давать гарантию, что не спал ни в тот день, возле стога, ни в этот раз? Ты устаешь на работе, постоянно недоедаешь, страдаешь головокружением. А смежил веки, кора головного мозга включила нужную систему — и ты увидел то, что она, эта система, выдала, как реальный факт. И никакая это не галлюцинация, не психическое расстройство. И сны почти одинаковые, на мой взгляд, тоже не секрет. Бывает ведь в жизни и такое: смотрел интересный сон, потом проснулся, сходил до ветру, лег и — пожалуйста, Марья Ивановна, досматривай свой сон. Причем сон продолжится от прерванного места. Или это не феноменально?

Я в тот вечер зауважал Иннокентия Дмитриевича настолько, что осмелился спросить, откуда у него такие знания и где научился так доказательно разговаривать, если за плечами всего лишь церковно-приходская школа, на что тут же услышал:

— Ты Максима Горького «Мои университеты» читал? А раз так, скажу, что и меня, как и тебя сейчас, учила сама жизнь. А во-вторых, у большевиков было такое правило: попал в тюрьму, в ссылку — учись. Специалисты-марксисты рекомендовали каждому целый список литературы, которую каждый должен изучить и понять суть науки. Изучали и историю государства российского, и политическую экономию, психологию и историю развития революционного движения. И в любом месте среди нас, простых смертных, всегда находились образованные люди, которые и давали пояснения неясным тебе вопросам. А вопросами снов и сновидений я уж как-то сам на досуге интересовался. Литературу даже специальную доставал, научные статьи. Может быть, я и мелко плаваю, зад, как говорится, на солнце светится, но чем владеем, тем и делимся. Так что, не взыщи.

Я осмелился задать Иннокентию Дмитриевичу еще один вопрос: почему оба раза разговор с Дмитрием Александровичем был целевой, строго направленный — как мне надо поступать всю мою дальнейшую жизнь? Причем тот говорил таким убедительным тоном, так наставительно, что и возразить было нечем. Кроме того, он настоятельно рекомендовал пойти в армию, хотя я не вижу, что может простой солдат, к тому же безграмотный, получить от службы даже не в военных, а в мирных условиях?

— А ты думаешь, я что-нибудь представлял из себя в свои девятнадцать лет, когда ушел в Красную Армию? Едва умел читать и писать, дальше собственной деревни носа не казал, не знал, как пахнет паровоз, с чем едят каменный уголь, а из всех книг, кроме старенькой Библии, в руках ничего не держал. Ушел и не жалею. Закрутила меня, завертела Гражданская война так, что успевай поворачивайся боками. Пока по одному бьют, другой отдыхает, потом меняюсь стороной. По полям, по лесам, по широким долам прошел мой путь. Показал себя, стал младшим командиром. Послали на курсы, потом в школу комсостава, потом опять на спецкурсы с повышенной программой обучения... Комиссаром стал. Считаю, что это большая для меня, крестьянского парня, честь дослужиться до такого звания и стать комиссаром дивизии у такого прославленного полководца, как Василий Константинович.

— Сейчас в школу младших командиров берут только тех, кто окончил семь классов, — подсказал я.

— Ну, не скажи, не скажи, — замахал руками Иннокентий Дмитриевич. — Ты человек начитанный и мысли выражаешь так, как не каждый взрослый может выразить. У тебя уже богатый жизненный опыт. Был на лесосплаве, работал в шахте, жил в тайге, привык быть хозяином самому себе, тебя закалила забота о матери, брате, так что если ты годами юн, то духом — зрелый муж.

— Никогда я не был хозяином самому себе, — возразил я. — Все что-нибудь вставало на пути такое, что хочешь, да не можешь.

— Это, увы, удел каждого, — согласился старик. — Мы вечно в плену обстоятельств, вечно рабы их, потому как абсолютно свободным человек быть не может. Колхозник и хотел бы сбежать из своего колхоза, да не сбежит — нет паспорта. Ты бы захотел поступить в техникум, да нет свидетельства о семилетке.

— Выходит, нет свободы, нет и счастья? — высказал я свое предположение.
— В какой-то степени, дорогой Володя. Я, например, считаю себя счастливым в том плане, что родился в русской семье, чем и горжусь, что живу не вообще в СССР, а конкретно в России, ну а дальше что? Дальше, я ссыльный, ты не ссыльный, но абсолютно бесправный, как и я. Ну какую привилегию при этом имеем мы с тобой по сравнению с каким-нибудь потомком Чингисхана? Поэтому я считаю, что счастливым во всех отношениях может быть только тот человек, который построил для себя такую жизнь, в какой нет нищеты, вечных забот о хлебе насущном и вечных спутников человека — болезней. Но только считаю, потому что нет таких людей, которые были бы свободны... впрочем, я уже повторяюсь. Если даже он обеспечен всем необходимым, вплоть до внимания и заботы о себе, то он все равно подвержен испытывать что-то такое, что присуще только ему одному, то есть проблемы личного характера, которые ему приходится решать только самостоятельно.

— Выходит, счастливых во всех отношениях людей не может быть? — задал я прямой вопрос.

— Выходит, нет.

— А как же тогда жить, на что надеяться, к чему стремиться?

— К светлому будущему — коммунизму, — с легкой иронией в голосе сказал Иннокентий Дмитриевич. — Тебе сейчас надо стремиться к знаниям, к постижению нравственных законов, духовному совершенству. Сильными духом на нашей советской земле были Василий Иванович Чапаев, Николай Щорс, Котовский и оклеветанный врагами Василий Константинович Блюхер, награжденный за подвиги четырьмя орденами Боевого Красного Знамени. И вот я сейчас даю тебе ответ, кто был там, у стога сена, и теперь у крыльца магазина. Возможно, и там, и тут ты беседовал со своим духом. Понятно ли поясняю? И оба раза при этом ты спал, и во сне у тебя подспудно сформулировались и вложились в уста Дмитрия Александровича те мысли, которые он тебе высказал.

— Получается, как в кино, — чуть не вскричал я. — Выходит, как у собаки: все знаю, все понимаю, а сказать — дядю попросил. Так, что ли?

— Выходит, ничего не поделаешь. Наука на все вопросы жизни имеет ответы. Я даже специально для Александры Григорьевны, чтобы ей не скучно было слушать наш диалог, расскажу случай, который произошел в нашей местности где-то после революции. Одна засидевшаяся в девушках особа выезжала на один из южных курортов только раз в жизни и только через пять лет после этого вышла замуж за одного красивого русого парня. Вышла, оказалась в интересном положении и стала ждать, когда появится на свет сынок или дочка. И вот, когда муж прибежал в роддом узнать, как у жены дела, ему говорят: «Родила, родила, только ни мышонка, ни лягушку, а неведому зверушку». Короче говоря, женщина воспроизвела на свет такой темноты негритоса, что на черном одеяле его надо было искать на ощупь, иначе не разглядишь. Я вам, Александра Григорьевна, специально такое рассказал, чтобы вы подумали, как от белого мужа мог произойти на свет представитель черной Африки?

— Дак я-то думаю, что такого не может быть. Сказка, наверно.

— Нет, не сказка. И дело не в том, что родила она негритенка, а в том, что зачала она его пять лет назад в Ялте с представителем не то республики Мали, не то Самали. Такая, выходит, штука: десять лет коровы нет, а маслом отрыгнулося.

По моим предположениям, сон, как я правил кораблем, предвещал мне дальнюю дорогу. И я не ошибся. На другой же день зайдя в военкомат, я подал военкому письменную просьбу зачислить меня в очередную команду призывников. И он, приятно улыбнувшись, словно бы даже в восторге хлопнул меня по плечу. И сказал по-родственному тепло:

— Все, Владимир, можешь собирать вещмешок.

Мне показалось, что он только и ждал мое заявление-просьбу. Через три дня я, мать и Оська — с Иннокентием Дмитриевичем я простился дома — стояли у ворот военкомата и ждали автомашину, которая должна была меня и еще человек двадцать «подскребышей» последнего набора увезти в дальние края на тяжелую солдатскую службу. Мать не плакала. Она была уверена, что война со дня на день закончится, а Оська грустил. Ему не хотелось оставаться без меня, своей постоянной поддержки и опоры.

Минут за пятнадцать до отправки к воротам подлетел на легких дрожках Федор Кирьянович. Он осадил серого жеребца около коновязи и, сняв с задка довольно увесистый мешок, подошел к нам. Мы хотели расступиться, чтобы дать ему проход в калитку, но он церемонно раскланялся с нами. Не в пояс, а слегка, словно бы даже нехотя. Голос его, сиплый отчего-то, едва расслышали:

— Здравствуйте вам. Думал, опоздаю, но слава Богу. — Он протянул мне мешок. — Возьми. Это на дорогу.

Видя мою растерянность, повторил более настойчиво:

— Бери, бери. Не мое же, а твое. Тобой заработанное.

Я хотел было передать его «презент» матери, но он воспротивился.

— Да ты что, Володча, это только тебе на дорогу, а им в ходке лежит. Вот уж отъедешь, тогда я тот груз им прямо на дом доставлю. Так что... От чистого сердца я...

Подошла старенькая машина с газогенераторным двигателем. Новобранцы начали торопливо прощаться с родными. Я поцеловал маму, братишку, протянул руку и Федору Кирьяновичу. Он торопливо сжал мою ладонь и вдруг часто-часто заморгал, глядя мне прямо в глаза. Потом, видимо, даже не ожидая сам своего порыва, придернул меня к себе, облапил за спину и чуть ли не навзрыд сказал в ухо:

— Прости, ежли можешь, и не карай. Увижу ли тебя еще когда, сыно-ок?

При этих словах сердце мое довольно ощутимо стукнуло под левую руку. Да и как я мог не взволноваться, если к тому времени уже успел поверить, что он, Федор Кирьянович, мой родной отец, что родной матерью моего старшего брата Шурки была совсем другая, не известная мне женщина.

Позднее я вернусь к разговору с матерью на тему чей я сын.

Предыдущая   Оглавление   Следующая