Владимир Пентюхов. Раб красного погона
Седьмого мая 1945 года я считаю началом своей армейской жизни. Именно в этот день нас привезли на маленькую железнодорожную станцию Мальта, что находилась между городами Черемхово и Иркутском и поместили в землянку-карантин, над которой оглушительно орало радио. Сделано это было не столько для увеселения солдат песнями и маршами, сколько для того, чтобы они имели возможность постоянно слушать последние известия с фронтов. Этот рёв, конечно же, донимал пожилых солдат, страдающих головными болями, но молодежь не расстраивал. Не сегодня завтра должна закончиться война, а это значило, что старики поедут домой, а оставшимся не надо будет подставлять под пули свои лбы.
В первый же день пребывания в карантине командовавший нами старшина сыграл злую шутку. Он привел нас в баню для проведения санобработки и, глядя на наши гражданские одежки, как бы между прочим сказал:
— Чем скорее вы превратите их в еще более безобразный вид, тем скорее вас обмундируют.
Ходить полмесяца оборванцем мне не личило, но другие подначенные мальчишки семнадцати лет от роду обрадовались поскорее облачиться в форму. Некоторые изрезали бритвочками не только телогрейки и старенькие пальто, но и на штанах сзади наделали таких дыр, что светилось тело. Старшина же при этом цвел лицом и раздаривал знакомым злорадные улыбки.
Раскаяние за совершенное над собой надругательство пришло через день, когда старшина, перед тем как вести нас на ужин восьмого мая, сказал с издевкой:
— А вас орда басмаческая, как только Германия капитулирует, с первым же поездом в этой же одежке отправят домой. Зачем такие недоноски Красной Армии? Быкам хвосты крутить вам сподручнее.
В тот же вечер, уже в сумерках, в старшину кто-то запустил обломок кирпича, который почти оторвал ему ухо.
Рано утром девятого мая, после сообщения о том, что в Берлине немцы подписали акт о безоговорочной капитуляции фашистской Германии, солдатская масса полка высыпала из своих землянок на свет божий. Какое-то время все напряженно слушали усиленный громкоговорителем голос Левитана, потом, когда наступила пауза, в необыкновенно яркое голубое небо взлетели первые ракеты и послышались винтовочные и автоматные выстрелы. Палили все, у кого было оружие. А с расположения соседнего артиллерийского полка донесся грохот пушек. Солдаты, офицеры кричали, обнимались. Кто-то запел наспех сочиненную частушку:
Вот и кончилась война,
Пойдут солдаты ротами.
Ты встречай меня, милашка,
Прямо за воротами
Незнакомый длинноногий парень, живший в нашей землянке, одетый, как бы теперь сказать, по-спортивному, но в лаптях — были предметом шуток всех, кто их впервые в Сибири видел, — привлек широкий круг солдат и офицеров. Он, скорее всего, до призыва работал каком-нибудь театре танцором-комиком и теперь такие выкидывал номера-коленца, что публика покатывалась от смеха. Здесь можно было видеть в его изображении и марширующего Гитлера, и выступающего перед микрофоном Геббельса с обезьяноподобным лицом, и толстопузого Геринга. Карикатуры парня следовали одна за другой. Его ноги, руки, голова — все играло, гнулось, свивалось во что-то невероятное, но ярко выражающее заданную тему.
Потом на плацу состоялся, митинг полка. Я на нем присутствовал, переживал вместе со всеми радость победы и никогда этого не забуду. И уже там, на плацу, в строю призывников я вдруг почувствовал в непонятное беспокойство. Мне, почему-то не дожидаясь, когда закончатся выступления командиров, захотелось уйти куда-нибудь, спрятаться от людских глаз и выложить на бумагу своими словами то, что меня переполняло. А переполняло чувство гордости за наш народ, за Родину, добившуюся победы над коварным врагом, за наших солдат, отстоявших в кровопролитных боях нашу свободу и независимость.
Я говорю эти ставшие привычными слова не потому, что не могу найти им замены, а потому, что тогда они еще только родились и привлекали внимание людей, как новорожденные младенцы. И главное, правильно выражали мысли.
После окончания митинга я ушел в сторону недалекого полигона, прилег в тени выбранного куста едва проснувшейся черемухи и взялся за карандаш.
Стихи не получались. На ум приходило много хороших и разных слов, но они никак не хотели ложиться в заданный размер, рифмоваться, связываться в строфу, обретать законченную мысль.
Промучившись около двух часов, я порвал исчерканные строками тетрадные листы и подумал: «Поэзия — это не для меня!»
Тема — выразить состояние души в связи с Днем Победы — не давала мне покоя сорок девять лет. Но в конце девяносто четвертого года, когда Россия готовилась к празднованию пятидесятилетия этого события, у меня все-таки нашлись, как мне кажется, нужные слова:
В тот майский день, когда пришел приказ
Бой прекратить, Берлин уже сдавался,
Волна веселья охватила нас
И буйство чувств, с каким я не встречался.
Мы обнимались, плакали, смеясь,
Мы командиров строгих целовали,
Пускались в пляс, разбрызгивая грязь
Весенних луж, пилотки вверх бросали.
И рёв стоял. Кричали — кто что мог:
«Ура, Победа! Слава нам, славянам!»
Палили в небо, подводя итог
Великой битве, подвигам и ранам.
Когда утих восторгов шумный шквал —
Вокруг земли он облетел, ей-Богу!
Я вещмешок походный развязал,
Чтобы идти в обратную дорогу
В землянке-карантине, её называли погребом, мне предстояло жить полмесяца и показать, что я не болен никакой заразой. Иные качества здесь определить было невозможно. В ней даже при ярком весеннем солнце было сумрачно. В проходах между трехъярусными нарами солдаты просматривались, как серые тени. Выходя на воздух, боясь потерять личные вещи, каждый должен был всякий раз прихватывать их с собой. И на ночь солдаты ложились спать где кто успевал занять место. В ночное время карантин освещался керосиновыми коптилками, сделанными из консервных банок, которые прибивались к потолочным опорам либо к кромке средних нар. Коптили они столь активно, что сажа длиннющими нитями свисала с потолка до земляного пола. От той же копоти в ноздрях и горле скапливалось такое количество черноты, что не отплюешься за день.
Вдобавок к этому надо присовокупить «аромат» животов, едкость табачного дыма. И все это, вместе взятое: табачный газ, «аромат» и чад, — смешиваясь между собою, превращалось в сгусток такой концентрации яда, что у некоторых некурящих после первой же ночи начинались тошнота, головокружение. Но головная боль здесь почему-то за болезнь не считалась. Один пожилой медфельдшер в звании лейтенанта, посещавший карантин каждый день, ругался распоследними словами.
— Неженки, ядри вашу мать! Когда голова болит, заднице легше. И где вы тока родилися, что табашного дыму боитеся? Вы думаете, на курорт приехали, отдыхать здеся?
Офицеров, говоривших по-деревенски, я встречал позднее и в более высоком звании и был поражен, как это так может быть?
Солдат, потерявших сознание, по утрам выносили из землянки и, если они не очухивались, на шинелях относили в медсанчасть. При мне, помню, было даже два смертельных случая. Как говорили опытные вояки, умерли они от никотино-керосинового отравления. Но даже после этого в землянку не было проведено электрическое освещение. Табличек о запрещении курения тоже нигде не было.
Солдаты-фронтовики поучали нас:
— Если хотите выжить в этом п-дильнике, не заработать чахотку, при первой же возможности выбирайтесь на свежий воздух. Сейчас не околеете. А если приедет или придет какой-нибудь командир и станет спрашивать, где и кем кто раньше работал, так сразу и называйтесь. Я, мол, сапожник, плотник, токарь или пекарь. Может, и повезет, станете работать по специальности.
И вот когда нас построили и таким образом спросили, я, сам не зная, почему, назвался, что могу работать на лошадях.
Недаром говорят, что язык мой — враг мой. Груздем-то я назвался, а в кузов лезть тут же не захотелось. Вспомнил, как доставалось на трелевке леса в Федоровке, пожалел себя, но было уже поздно.
Ощупав взглядом мои хилые плечи и плоскую грудь, командир хозяйственного взвода вполне серьезно определил, что я гожусь для вывозки леса с лесосеки. Он даже посчитал нужным сразу предупредить, что если я его обманываю, покалечу лошадь, он немедленно оторвет мою голову и бросит ее мне же в глаза.
Казарма хозвзвода была высокая, светлая и до приторности аккуратная. В ней было всё, как в так называемом помещении образцового порядка: ровные ряды вагонок, одинаково заправленные постели, уложенные на них треугольничками полотенца. И мне сразу же подумалось: «Здесь нельзя ходить по полу. Можно только по плинтусам».
Не понравилось, точнее, не уложилось в моем сознании, зачем нужно такое множество — в каждом простенке — планшетов, обтянутых красной тканью, на которых были тексты известных цитат полководцев прошлого? «Побеждают не числом, а уменьем», «Трудно в учении — легко в бою». Но перед вагонками с постелями, заправленными белоснежными простынями, я остановился и подумал: «Неужели возможно спать на таком чистом белье?»
Переночевать в казарме мне не удалось. На первом же занятии — как ухаживать за лошадьми — в красный уголок, пригнув голову, чтобы не стукнуться лбом о притолоку, вошел высокий человек в белом парусиновом костюме с широченным ремнем на поясе и в сверкающей каске на голове. Лицо вошедшего было нерусское и отличалось сытым самодовольством, даже щеки лоснились. Вошел, отдал честь командиру взвода и, щекоча его длинными усами, прошептал на ухо какие-то слова. Взводный, потерев ухо, указал рукой в зал и сказал с усмешкой:
— Выбирай самого упитанного, товарищ начальник.
«Начальник» провел взглядом по рядам раз, другой, но, чем-то не удовлетворившись, стал пристально вглядываться в каждого в отдельности. «Только бы меня не выбрал, — пронеслось в голове. — Это, скорее всего, шахтер в робе... Заставит потом кайлить уголек для полка». Но усатый сквозь узкий прищур уже вперил в меня свой взгляд и приказал:
— Встать! Фамилия?
Я ответил, как меня уже научили, а усач опять обратился к взводному:
— Этот подойдет. У него шея, прямо как у быка.
Солдаты засмеялись. Взводный пристальней поглядел на меня и поддержал:
— Действительно, шея у него, как у быка хвост.
Шутка была плоская и давно затасканная, но те, кто ее не слышал, прыснули со смеху... Я огрызнулся:
— Никуда я с вами не пойду и смеяться над собой не позволю.
Меня, конечно, выслушали, однако командир велел идти в казарму за своим вещмешком и отправляться с человеком в робе.
Через несколько минут я шагал рядом с «начальником» по березовой аллее с едва распустившей листвой в сторону примечательно-красивого белёного домика за оградой из частокола, в котором, по моему предположению, мог жить только сам командир полка. Вот мы у плетеной из ивовых прутьев калитки, вот оказываемся в аккуратном дворике, где сразу же запахло дегтем, конским потом и навозом. Бросилась в глаза водовозная бочка на большой телеге, легкие дрожки для выезда. Еще на одной телеге стоял пожарный «Красный факел».
Оказалось, что я попал в полковой пожарный караул. И выглядел я перед пожилыми пожарными бойцами, толстенькими, упитанными, сереньким глупым воробышком. Уж не знаю, отчего они встали при нашем появлении в караульном помещении, но встали и, подкручивая необыкновенно пышные усищи, стали, перекидываясь репликами, бесцеремонно разглядывать меня.
— А что, у петушка еще и голосок не прорезался? — сказал один, самый пожилой. — Ишь, честь отдал, а слов «здравия желаю» не сказал. И где ты, Ибрагим, нашел такого справного?
— Во взводе, из новичков выбрал. Но, думаю, лошадям понравится. Такого и на спине не почувствуешь.
— Ничего, на «шрапнели» (на перловке) откормим, а если что, так и на ячмень поставим. С ячменя-то и лошади толстеют. Это сказал по виду самый молодой, которого кто-то успел назвать Костей.
Дальше я не стерпел, бухнул басом (на мой голос уже многие оглядывались):
— Дядьки, шутите, да знайте меру, а то я...
Дядьки, вздрагивая крутыми плечами, громко засмеялись, а тот же, самый старый, его имя было Михаил Егорович, обнял меня и встряхнул обеими руками.
— Не обижайся, сынок. Где еще, как не в армии, можно пошутить? К тому же мы — пожарники. Поел и — набок. Привыкай к нашей житухе да будь поласковей, потому как ласковый теленок две матки сосет. Нас всех скоро по домам отпустят, а пока шель да шевель, мы тебя кое-чему и обучим. Останешься здесь за командира.
Разыгрывали меня старые солдаты частенько, но не обижали. И на дежурства ночные не назначали. А вот куда сбегать, что-то получить, кого-то позвать, кому-то что-то передать — это была моя обязанность. А днями, когда в пожарке мне никаких дел не находилось, я имел право гулять по расположению полка где захочу, только для этого в обязательном порядке надо было надевать на себя брезентовую робу и каску. В такой форме комендантские патрули не трогали нас даже в пристанционном поселке. Я начинал «гулять» обычно от штаба полка и постепенно обходил все пожарные емкости, проверяя для виду, все ли они до краев наполнены водой.
После обхода территории меня часто тянуло пойти к железной дороге, где, лежа под каким-нибудь кустиком, можно было наблюдать, как с запада на восток через каждые семь-десять минут катятся поезда по 40 и борее вагонов — теплушек и платформ, на которых, как правило, громоздились закрытые брезентовыми чехлами танки, пушки, «катюши»; бесчисленное количество автомобилей-«студебеккеров». Все теплушки, за редким исключением, были разукрашены транспарантами, которые словно кричали: «Мы из Берлина!», «Да здравствует непобедимая Красная Армия!», «Слава великому Сталину!»
Солдаты, что сидели свесив ноги с кромок дверных проемов теплушек, явно напоказ выставляли надраенные мелом награды. На руках некоторых ниже закатанных до локтей рукавов светились по двое и даже по трое наручных часов. Это было явно рассчитано на то, чтобы у кого-то вызвать зависть: вот, мол, какой я храбрый, сколько чего в боях завоевал! Позавидовал им однажды и я, никогда в жизни не державший в руках никаких, кроме будильника, часов, но Костя Абрамкин, с которым мы сдружились с первого дня, сказал, что эти наши солдаты никакие не герои, а самые натуральные мародеры. Часы либо были сняты с убитых, либо отобраны у пленных немцев. Да и насчет медалей он выразился так:
— Я по себе знаю, как они добываются на фронте. Две-три — еще куда ни шло, можно успеть завоевать, а потом таких шибко уж отважных обычно убивают. Солдатский век на фронте короче комариного носа, а у этих, что в вагонах, сам видел, медалей — как блях на шлее у коня. Стало быть, чужих для форсу понацепляли.
Куда шли эшелоны и зачем с запада везли солдат, мы знали и сами ждали, что вскоре должен поступить приказ передвинуться к восточной границе.
Эшелоны, эшелоны, эшелоны... Даже страшно было видеть скопление в них такой массы солдат со всего великого Советского Союза. И вполне можно было предположить, что они могут сделать где-то на чужой земле, вооруженные такой могучей техникой, какая едет вместе с ними в ту же сторону. И сколько же много должны были голодные, полураздетые, задавленные болезнями колхозники-тыловики вырастить одного только хлеба, чтобы прокормить эту все пожирающую и ничего не производящую массу.
И это для них я старался в течение года, лазая по тайге в поисках дичи, рисковать здоровьем, а иногда и жизнью, чтобы добыть какую-нибудь косулю. В то время солдаты пели:
Непобедимая и легендарная,
В боях познавшая радость побед.
Тебе, любимая, родная армия,
Шлет наша родина песню-привет!
Где она теперь, наша непобедимая и легендарная? Пятнадцать лет проторчала в Афганистане и с позором ушла, потеряв более пятнадцати тысяч солдат, считай, всеми колесами военной техники увязла в крохотной Чечне, возомнившей себя государством в государстве и на веки запятнавшей себя террористическими актами. И сколько этой бойне еще продолжаться, никто не знает. Однажды, после посещения солдатской столовой, где мне довелось съесть жиденькую баланду и кашку-размазню, я спросил Костю:
— Скажи, пожалуйста, как так можно: у нас, в пожарке, во щах ложка колом стоит, кашу хоть топором руби, а в столовой?..
Почувствовав в моем вопросе что-то как будто опасное для себя, тот заторопился, стал разъяснять, что, по его сведениям, в армии существует аж девять норм питания. По девятой солдат откармливают вроде как скота на убой, а третья назначается таким, как мы, запасникам, которые, в общем-то, ни хрена не делают ни на фронте, ни в тылу. При ней, как братва толкует, жить будешь, но на женитьбу не потянет.
Костя выставил перед собой ладони обеих рук:
— Ты только не думай, пожалуйста, что мы крадем. Просто у нас другой стол, вот и все. Нам так определено начальством, потому как что мы будем за пожарные, и ведро воды, в случае чего, не сможем поднять.
Несколько слов мне хотелось сказать о самом Косте. Из всей команды он был отчаянным выдумщиком, острословом и вместе с тем мастеровым. Он делал отличные перочинные ножи, портсигары и продавал их, был самым начитанным и даже воображал, что смыслит кое-что в поэзии. Он и раскрыл мне глаза на то, что в стихах, как в песне, все должно быть гладко и ясно по смыслу. В качестве примера приводил строку: «Шумела мышь, деревья гнулись». Пояснял ее: «Представляешь, как надо мышке шуметь, чтобы деревья гнулись? Да не камыш шумел, а именно — мышь!» — и первым же хохотал. По обличию Костя типичный русак. Еврейскую фамилию приобрел следующим образом: кто-то из его предков был у богатого еврея Абрамки в работниках. Ну, когда стали давать фамилии и спросили, чей он, он ответил — Абрамкин. Так и стали потомки того предка щеголять фамилией, от которой кое-кто из русских брезгливо поджимал губы. Сам же он не обижал евреев, не оскорблял их, называл деловыми людьми и лишь иногда заученно подшучивал над своим же бойцом по фамилии Шапиро. Говорил при встречах:
— Слушай, Лев! А я ведь знаю, почему ты с нашим братом не здороваешься, а все только молча киваешь головой? Сказать? Ну, хочешь не хочешь, а я скажу. Ты не говоришь нам, русским, слова: «здравствуйте», «доброе утро» и «привет», — потому что во всех их есть буква «эр», которую ты не выговариваешь. Ну, прав я или не прав?
Мне как-то раз прошептал, словно по секрету:
— Вот наплюй мне в глаза, если совру, а как этот «лев» демобилизуется, свое наверстает. Закончит институт и будет сидеть в какой-нибудь конторе и трясти гривой.
Костя ходил нараскоряку. Так, говорят, ходят моряки по качающейся в шторм палубе. Думал, привычка, но в бане, увидев его голым, ужаснулся. Между ног его висела чуть ли не с литровую банку кила, похожая на толстую грушу, а в пах упирался обшитый мягкой фланелью, шарообразный конец стального обруча.
— Это чтобы кишки в мошонку не вываливались, — пояснил он.
— Но они же вывалились! — в отчаянии вскрикнул я. — Как ты ходишь?
— Молча. Всю финскую войну с ней прошел, и на эту хватило. А получил этот привесок на Енисее, когда работал грузчиком. Был молодой, сильный. Поспорил с ребятами, что два мешка сахара спущу в трюм на спине, ну, они и обрадовались потешиться. Донес я те два мешка до середины трапа и грохнулся. Показалось — живот лопнул.
— А в армию как же взяли такого?
— По повестке, дорогой. Да и обманул я, можно сказать, врачиху. Трусов на комиссии не снял, стою, бицепсами поигрываю, сам улыбаюсь той молодухе, подмигиваю, ну, она и клюнула. Даже воскликнула: «Хорош, богатырь! В артиллерию годится!» Ну и определила судьбу. Был и наводчиком, был и заряжающим, и командиром отделения разведки сумел побыть. В тыл к немцам сколько раз лазил. Лазил бы и теперь, может быть, так ведь там долго не наживешь. Или укокошат, или ранят. Ну а в госпитале в Иркутске меня и списали, можно сказать. Только я опять увернулся от увольнения в запас. Служу здесь. Мне нравится: сыт и нос в табаке. Однажды он мне признался:
— Ты понимаешь, служил, служил и ни одной захудалой медалишки не выслужил. Вот вернусь в свою Козульку, что девки скажут? Наверно, без награды домой не поеду.
— Что ты тут можешь заслужить? — возразил я.
— Ну, не скажи! — Костя поднял вверх указательный палец. — Тут, брат, даже орден могут дать. Вот ты думаешь, почему наш Ибрагимов все время несет службу подле штаба полка? Ага, не знаешь! Ну, тогда я тебе по секрету скажу: когда ты станешь начальником караула, а дело идет к тому, ты сам займи этот пост. Понятно? Сам и никому не доверяй. И если Ибрагимову не повезло, тебе повезет. Надо только быть очень бдительным.
— Это, выходит, торчать все время на виду у командира полка? Заметит, скажет, ишь как зорко сторожит, и даст. Так, что ли?
— Не-ет, совсем не то. Надо караулить вот какой момент: не все же офицеры-командиры народ аккуратный, бросит какой-нибудь из них незагашенный окурок перед уходом из штаба, а он ночью разгорится и сделает большой пожар. Ты это дело увидишь, поднимешь тревогу и жди, когда станет сбегаться народ. И как только подоспеет командир полка, ты бросайся в самое пламя и на глазах у всех спасай боевое Красное знамя. Понял? Спасешь — тут тебя сразу и к ордену Красного Знамени. А дальше почет, уважение — хоть лопатой греби.
Да, с Костей скучно не было.
Вскоре после того разговора мы шли с ним мимо какой-то бетонной тумбы. Он вдруг остановился, заставил меня влезть на нее, по-ленински вытянуть вперед руку и приказал:
— Вот так теперь и стой тут. Нашим памятником будешь.
Я, разумеется, заулыбался, хотел было соскочить с тумбы, но, увидев полковника, что вывернулся из-за угла дома, замер по стойке «смирно», отдавая ему честь. Костя офицера не видел, захлопал в ладоши и весело поддержал меня:
— Так, Вовка! Здорово получилось! Скажу командиру, пусть прикажет тебя из бронзы отлить.
— А что, красивая была бы статуя! — раздался за его спиной бас полковника.
Костя оглянулся, вытянулся по стойке «смирно».
Комполка, видя нашу растерянность, сказал следующее:
— Это хорошо, ребята, что мечтаете о вечной славе! Это даже очень хорошо. Вы прославили себя на войне и действительно достойны памятника, но не из бронзы, а из чистого золота...
Командира полка я встречал и раньше, но так близко увидел впервые. И в тот момент он показался мне чем-то похожим на военкома Федорова. Такой же коренастый, такой же басовитый голос. Он угостил нас дорогими папиросами, спросил, как идет служба, пишем ли домой письма, и заторопился в штаб. Мы мяли в пальцах папиросы и не знали, о чем говорить. Наконец Костя перекрестился и облегченно вздохнул:
— Фу, пронесло!
Когда уже подходили к своему домику, он добавил:
— Это ладно, что у него было хорошее настроение, а то влепил бы по пять суток ареста за баловство на территории полка. Он ведь порядочный самодур.
Полковник в избушку пожарников не заглядывал, а вот один из его штабистов, капитан Флейшман, черный, кудрявый, с длинным, как у Буратино, носом, заходил частенько и был компанейским мужиком. Привадился заглядывать еще с прошлого года, когда пожарники выращивали на своих грядках лучок, табачок, укропчик и огурчики. И теперь его почему-то привлекало желание именно у нас покурить прошлогоднего зеленого самосада. Меня, Фимшу Шапиро и Костю он игнорировал. Разговаривал только со стариками. Но когда однажды он обронил фразу, что дети обязаны наследовать профессии родителей, я встрял в беседу.
— То, что вы сейчас сказали, товарищ капитан, ерунда.
— Поясни, пожалуйста, почему? Есть такая система — преемственность поколений. Слыхал?
— Читал даже. По-вашему, если я сын пастуха, той мои дети должны быть пастухами, если отец пожарник, все дети его не должны думать ни о чем другом. А слово «преемственность» относится к делам, которые не успел завершить кто-то и передал для завершения потомкам.
Капитан, конечно, удивился моей наглости — встревать в разговор старших, но не вступить в полемику удержаться не мог. Ему важно было доказать свое превосходство. Настаивая, он даже лицом воспламенел, слова стал недоговаривать, но своей последней фразой я все-таки заставил его умолкнуть. Впрочем, фраза была не моя, она запомнилась из какой-то книги, но звучала так: «Ломоносов, которого Некрасов в одном стихотворении назвал архангельским мужиком, не стал, как его отец, рыбаком-помором, а ушел в Москву, чтобы там получить образование».
Заключительное слово, конечно же, осталось за Флейшманом.
— Дурак твой Ломоносов! Что, без него ученых было бы меньше? Жил бы да жил в своих Холмогорах...
Когда за капитаном закрылась дверь, Костя сказал:
— Ты здорово осадил его. А то придет, разведет бодягу, а мы слушай. — И посоветовал: — Ты сходи-ка в нашу полковую библиотеку и попроси книгу «Диалектический и исторический материализм». Запомнил? Почитать ее мне советовал один грамотный человек. Я пробовал, но.. Многих слов не одолел, не то что понятий.
— Сам не понял, а мне советуешь, — обиделся я. — Она, может быть, для ученых.
— Может быть, но если захочешь, ты все непонятные слова выпиши в тетрадь, а потом ходи и спрашивай, кто навстречу попадет, что они значат. Так до истины и доберешься.
Баламут-Костя натолкнул на мысль сходить в библиотеку. Я сходил, пожилая библиотекарша подняла на меня удивленные глаза, сказала:-
— Эта книга не для вас, молодой человек. Если вы имеете образование в объеме начальных классов, ее не понять. Да и зачем вам наука такого плана? Давайте я подыщу вам что-нибудь из приключений.
И тут я загорячился и второпях единым духом выпалил:
— Я читал приключение Лаперуза, Руальда Амундсена, Гарибальди, Тома Сойера, Гекльберри Финна, книги: «Дети капитана Гранта», «Дети дяди Тома», «Хижина дяди Тома», «Затерянный мир», «Плутония», «Земля Санникова», «Юконский ворон», «Шесть недель на воздушном шаре», «Восемьдесят тысяч километров под водой», «Таинственный остров», «Остров сокровищ», «Робинзон Крузо», «Последний из Могикан».
— Постойте, постойте, молодой человек! — замахала худенькой ладонью библиотекарша. — Я вижу — молодец! Только не надо так кричать. Я уже верю, что вы читали Максима Горькою...
— Да, читал. «Мои университеты», «Данко» «Старуху Изергиль», «Челкаш»… Я еще многих писателей могу перечислить, чьи книги читал.
Вытерев кружевным платочком заслезившиеся глаза, библиотекарша попросила разрешение задать мне один-единственный вопрос, вероятно, ради проверки моих знаний или памяти:
— Скажи, пожалуйста, какая кличка была у лошади индейца, который убил орла, уносившего...
— Это из книги «Дети капитана Гранта», — заторопился я. — Лошадь индейца звали Таукой.
Закончился мой визит в полковую библиотеку тем, что женщина, выведав у меня все, что хотела, посоветовала:
— Вот что, дорогой читатель, прежде чем браться за «Диалектический материализм», нужно очень серьезно заняться изучением истории своей Родины. Без этого нельзя быть образованным человеком. За седьмой и восьмой классы у меня кое-какие учебники остались от сына. Зайдите завтра в это же время и вы их получите.
Став обладателем учебников, я уже более основательно занялся учебой. История СССР стала моим любимым предметом, как и история русской литературы. И прошло уже много лет, а Екатерину Герасимовну Митюкову, так назвала себя полковая библиотекарша, помню и благодарен ей за ее хоть маленькую, но существенную помощь.
Первой серьезной проверкой моих знаний оказались экзамены в Красноярскую театральную студию в 1958 году. Я прошел тогда три отборочных тура с высшими оценками, был принят на учебу, а через две недели отчислен из-за превышения возрастной потребности. Принимали до двадцати пяти, а мне к тому времени было уже почти тридцать лет.
Грустная история. Но не будем забегать далеко вперед.
Учебник по истории за седьмой и восьмой классы мы с Костей попеременно читали вслух для всех свободных от дежурства пожарников. Куцые сведения были в тех книгах, но и они вызывали у нас большой интерес. Однако уроки длились недолго. Поступил приказ собираться в дальнюю дорогу.
Что мне запомнилось еще из того краткого пребывания в полковой пожарной команде? Не очень многое. Но скажу о главном: я вставал с постели с песней и ложился на отдых тоже с песней. Но пел не сам, а другие. Наш домик стоял на перекрестке трех дорог, по которым солдаты ходили на учения, в столовую, в баню, на стрельбище.
Вот шествует на завтрак первый взвод первой роты, и запевала начинает высоким голосом старинную:
Взвейтесь, соколы, орлами,
Полно, нам ли го-оревать!
То ли дело под шатра-ами
В поле ла-агерем стоять!
И взвод вторит:
То ли дело под шатрами
В поле лагерем стоять!
У второго взвода своя строевая:
Распрягайте, хлопцы, коней
Да лягайте спочивать,
А я выйду в сад зеленый,
В сад криниченьку копать
Далее идет припев с гиком, свистом:
Маруся — раз, два, три — калина,
Чернявая дивчина в саду ягоду брала
А вот слышится песня о комиссаре:
Упал на землю комиссар, трава от крови покраснела...
Еще один взвод марширует. От припева дружного, азартного, задорного так и подмывает вскочить в строй и тоже в такт шага рубануть во весь голос:
Белоруссия родная,
Украина дорогая —
Наше счастье молодое,
Мы стальными штыками оградим
О, сколько же их было, содержательных, солдатских-залихватских, веселых и грустных песен! Я в то время сочинил даже новеллу о том, как один молодой пожарный боец, спасая от пожара святыню полка — красное знамя, получил большие ожоги и, умирая, просил:
— Отнесите меня в нашу оградку из частокола, я хочу слышать песни.
Медики долго не могли понять, о чем он просит, а когда наконец догадались, положили его на носилки и принесли к дороге. И солдаты, которые мимо проходили, специально для него исполняли свои боевые песни. Он слушал их и шептал: «Еще, еще».
Санитары не заметили, когда скончался молодой пожарный боец, а когда заметили, горько заплакали. И тут их увидел командир полка. И когда он узнал, в чём дело, то приказал занести навечно фамилию солдатика в списки полка, отлить ему памятник из самой яркой бронзы и поставить на видном месте, неподалеку от спасенного им штаба полка. А еще он приказал, чтобы те бойцы и командиры, которые станут проходить мимо, отдавали бронзовому солдату честь.
Когда новелла, она далась мне немалой кровью была прочитана вслух для усатых слушателей, те прослезились не столько от умиления за мой талант сколько из сочувствия к бедному юному, безвременно погибшему герою. Я при этом вырос в собственных глазах на целую голову.
По совету Кости это мое произведение было отправлено в дивизионную газету, но там его недооценили.
Все это было за несколько дней до того, как полк погрузился в длинный товарный состав и вслед за другими, обвесив теплушки лозунгами типа «Наше дело правое, мы победили!», двинулся на Восток.
Предыдущая Оглавление Следующая