Новости
О сайте
Часто задавамые вопросы
Мартиролог
Аресты, осуждения
Лагеря Красноярского края
Ссылка
Документы
Реабилитация
Наша работа
Поиск
English  Deutsch

Владимир Пентюхов. Раб красного погона


ЧАСТЬ II
Жизнь солдатская

Потерявшийся

Во время небывалого в мирное время передвижения такой массы вольных и заключенных людей с северо-печорского края на енисейский север я был старшим над группой солдат, которые должны были в длительном пути охранять вагон с секретными документами Северного управления.

Довезли мы вагон в полной сохранности до Красноярска, сдали под расписку заведующему секретной частью и пошли отдыхать на предоставленную нам квартиру на станции Злобино.

— Когда понадобитесь, мы вас найдем, — сказал какой-то капитан на перевалочной базе.

Больше недели мы гуляли по городу. Побывали во всех памятных местах, просмотрели не один кинофильм в местных кинотеатрах, посетили парк культуры и отдыха и даже часовенную гору в Покровке, откуда на Красноярск открывался великолепный вид. Наконец по одному, по двое солдаты мои ушли от меня, получив какие-то назначения, а я остался один.

Когда на перевалке мне сказали, что обо мне не забыли и приказали ждать приказа о назначении, я решил отправить братишку домой, то есть к матери. От Красноярска до Иркутска сутки езды поездом. Я купил Оське плацкартный билет, набил его вещмешок консервами, какие удалось купить на той же перевалке, и посадил в вагон.

Братишка за годы жизни со мной подрос, умел вести себя как взрослый, и я не беспокоился за него, тем более что снабдил его справкой, что он является воспитанником такой-то воинской части и просил начальников патрулей городских комендатур не препятствовать ему, а, наоборот, способствовать добраться до дома. Солдатская форма, ладно сшитая по его росту, тотчас же привлекла внимание пассажиров вагона, и одновременно несколько человек высказали желание взять над ним покровительство.

Оставшись один, я почувствовал облегчение — исчезла постоянная забота о брате — и в то же время не знал, куда девать себя. Когда уже хотел было пойти на перевалку, за мной пришел посыльный с требованием явиться в контору.

Вместо назначения я получил обычное командировочное удостоверение, в котором было сказано, что такого-то числа должен прибыть на станок Ермаково Туруханского района.

Здесь мне опять хочется предоставить несколько слов Роберту Александровичу Штильмарку, который описывал свой рейс от Красноярска до Игарки:

«Придурков» — инженеров и артистов — поместили в третьем классе. Проектное бюро — в двадцатиместной каюте матери и ребенка. Вольный персонал, включая семью начальника, — в классных каютах на верху.

А внизу, в трех душных, темных грузовых трюмах уложили вповалку «попутный» женский этап: одна «енисейская старушка» (пароход «Мария Ульянова») вместила шестьсот живых Марий, преимущественно молодых, спрессованных в темной тьме и адской жаре... Рональд (Р.А.Штильмарк), ведомый конвоиром в гальюн, заглянул в люк одного, из таких адовых трюмов и отшатнулся: там едва шевелилось сплошное месиво — полуголое, стонущее, пареное. Головы — стриженые, всклокоченные, белые, каштановые — вперемешку с задами и грудями, как на фресках страшного суда. От такого зрелища вполне можно было свихнуться с ума, кабы не... не трехлетняя тренировка в зонах Гулага!»

Далее у Штильмарка идет описание судеб узниц пароходного трюма, но мне хочется сказать вот о чем: я тоже долго стоял сбоку от этих страшных люков, но когда женщины стали бросать в мою сторону взгляды, полные ненависти и презрения, торопливо отошел. Догадывался, какие проклятия слали они в мой адрес.

С вохровцами этого этапа я не общался. Разделялись мы, солдаты срочной службы, с ними, вольнонаемными, невидимым барьером. Мы были как бы выше их по своему социальному положению, хотя по возрасту многим годились в сыновья. Не получалось у нас с ними дружбы, но не было и каких-либо злобствующих или натянутых отношений. Здоровались по утрам с теми, кто примелькался, иногда перебрасывались короткими фразами и расходились.

В один из особо душных дней, на Енисее даже не пахло свежестью, я обратился к начальнику конвоя, старослужащему старшине в голубых погонах: почему нельзя было отправить женщин специальной баржей, на которой они могли хотя бы свободно дышать? В ответ услышал такие слова:

— Ты что, смеешься или новичок в нашем деле? Да они же в воду побросаются и потопнут. Уж я-то знаю!

— Тогда отчего мужики не бросаются за борт, а свободно гуляют по палубе?

— Так то мужики!.. Они — специалисты. Им тонуть выгоды нету, зачеты получают за хорошую работу и почти вольно живут, потому как им доверяют...

— Можно подумать, что женщинам доверять нельзя?..

— Энтим, которые в трюме, нельзя. Знаешь, скока они нашего брата во время оккупации заложили немцам? Счету не хватит.

Я вспомнил про Маргариту Шейер и замолчал. Крыть было нечем.

Р.А.Штильмарк в вышеупомянутых воспоминаниях сказал, что ехал с артистами и что в верхних каютах ехала семья начальника. Но когда ехал я тем же пароходом до станка Ермаково, никаких артистов со мной на палубах не было. И мне не верится, что начальник стройки, полковник Барабанов с семьей, мог ехать пусть даже в люксе, но на таком задрипанном пароходишке, каким была «Мария Ульянова». Да к тому же тем рейсом, которым везли заключенных женщин. Для этого ему надо было пренебречь вполне комфортабельным и самым лучшим пассажирским судном на Енисее «Иосиф Сталин».

И вот он, станок Ермаково. Несколько хилых домишек на диком таежном берегу, на котором еще кое-где виднелись нерастаявшие грязно-белые, толстые, бесформенные глыбы льда.

Поднявшись на довольно высокий угор по растоптанной в жидкое месиво тропе, я увидел три длинных брезентовых палатки, стены которых были обложены толстыми кусками нарубленного топором мха. Делалось это для тепла и, главное, чтобы во время ветра стены бараков не полоскались и не хлопали, как белье на веревке.

Чуть ниже этих бараков стоял небольшой квадратный домишко с тесовой крышей и кирпичной трубой, из которой тек в пасмурное небо голубой дымок. Как оказалось, здесь располагалось ермаковское отделение строительства 503-й стройки, к которому я не имел решительно никакого отношения. И я вообще не понимал, почему получил командировку в этот забытый Богом станочек, когда штаб управления находится в Игарке.

Кроме штаба отделения строительства, в этом же домике расположился и командир ермаковского отряда военизированной охраны со своим помощником и солдатом-писарем. Эти люди, как нетрудно было понять, пока что тоже еще не прижились на новом месте.

Я вошел, представился по форме, держа руку под козырек, и, не зная, к кому конкретно из двух офицеров обратиться, сказал:

— Я получил приказ прибыть на станок Ермаково, но без указания, к кому.

Отодвинув костяшки домино, из-за стола поднялся старший лейтенант в вылинявшей гимнастерке, надетой на вязаный свитер, спросил, какие у меня есть документы. Дотошно рассмотрев документ, удостоверяющий мою личность, он уставился в бланк командировочного удостоверения. Прочитав текст, сказал: «Странно, странно» — и протянул бланк второму старшему лейтенанту. Короче говоря, они оба не поняли, к кому я должен явиться то ли для прохождения дальнейшей службы, то ли для выполнения какого-то задания. В то же время оба с любопытством оглядывали меня с ног до головы. Как оказалось позднее, их несколько шокировала моя форма: тонкого английского сукна шинель почти до пят, изящные, из японской темно-зеленой диагонали бриджи с напуском, коверкотовая, с серебряной искрой гимнастерка и хромовые «ворошиловские» сапоги, которые перед входом в избушку я догадался дочиста вытереть тряпкой и даже потереть суконкой, отчего они заблестели.

Наконец тот, что в свитере под гимнастеркой — он оказался командиром отряда, — сказал:

— Ладно, не будем ломать головы. Кто его сюда послал, пусть тот за него и отвечает, а день прибытия отметим. Так или нет, сержант?

— Так точно, — ответил я и добавил: — Если есть рация, можете связаться с начальником оперативного отдела подполковником Мицкевичем, и он, наверное, скажет вам о моей задаче здесь.

— Хорошо, попробуем связаться, а пока располагайтесь где стоите. Другого помещения у нас нет. Здесь работаем, здесь едим, здесь и спим.

Через некоторое время я узнал, что в Ермаково уже находится два взвода солдат, которые охраняют прибывающие на берег грузы и небольшую партию заключенных, что строили временное жилье для прибывающих людей. И нетрудно было догадаться, что Мицкевич заслал меня сюда с единственной целью: добыть обо всем свежие сведения. Так что дело, я искал себе сам и обо всем, что видел, о чем узнавал от прораба отделения стройки, высокого, тощего человека в куртке из брезентины — ее не прокусывают комары, — делал в своем блокноте подробные записи.

Однако как я ни старался занять себя, времени свободного оставалось много. Невольно приходилось садиться за дощатый стол и резаться в домино.

Иногда я навязывался к командиру отряда в помощники или в спутники. Мы вместе ходили то на берег, куда беспрестанно баржами поступали различные грузы, то на стройобъекты — жилье для прибывающих семей строителей. Однажды занялся канцелярией. Обратил внимание на то, что писарь штаба все бумаги размножает химическим карандашом под копирку, а в углу на тумбочке стоит новенькая печатная машинка. На вопрос, почему не пользуетесь, услышал, что никто не знает, как подходить к ней. И тогда я взял у писаря какую-то бумагу, заложил под валик и через несколько минут выдал готовый текст в двух экземплярах. Командир отряда аж захлопал в ладоши: «Браво, браво, сержант! Оставайся у нас в штабе, честное слово, не обидим!». Сказал и одернул себя:

— Извини.

И тут же уже совсем другим тоном сказал:

— Нет, правда, вы ни одной опечатки не сделали и текст расположили красиво. Вы где учились?

— Прикажите своему писарю, и через три дня он будет уметь обращаться с машинкой, как с собственным карандашом. Остальное даст практика.

Искусству печатать меня обучил Окладников, и я благодарен ему за это. Писарь из штаба тоже оказался способным парнем.

В один из дней с очередным рейсом парохода из Красноярска в Ермаково прибыла большая партия заключенных мужчин. По свежепрорубленной просеке конвой повел их в гору.

Пристроившись к лейтенанту, командиру конвойного взвода, я пошел вслед за колонной, чтобы посмотреть, где и в каких условиях будут размещены прибывшие заключенные.

Шли недолго. Поднялись, перейдя лог, на ровное плато, остановились перед большим, вырубленным квадратом тайги, который окружал забор из колючей проволоки, а по углам уже были установлены постовые вышки. Вырубленный лес, очищенный от ветвей, лежал в штабелях здесь же, на площади.

И вот в него-то, в этот квадрат из колючей проволоки, и загнали прибывший этап. И высокий тощий прораб, что шел вместе с нами, взобравшись на пенек, сказал прибывшим людям, что жить они отныне должны будут здесь. И жилье для себя будут строить сами из того леса, что в штабелях, и из того, что еще стоит на корню. И чем скорее они это сделают, тем скорее окажутся под крышей; что для этого они должны создать бригады плотников, выбрать бригадиров и назначить десятника, который по всем вопросам строительства будет держать связь с ним, прорабом.

— А сейчас, пока нет домов, нам что, так и жить под открытым небом? — раздался из толпы чей-то голос. — На земле даже стоять нельзя, вода из нее сочится.

— Для укрытия от дождя вам выделено несколько брезентов и плахи для пола и нар, которые сейчас будут привезены сюда трактором. Установите палатки и сразу же начинайте делать нары. Только строевой лес не трогать. Топоры, пилы и другой инструмент получите у меня.

Пока прораб говорил, один из прибывших, молодой парень в расстегнутой до пупа робе, отошел от общей массы заключенных и, оглянувшись по сторонам, попытался проникнуть за забор. Но едва он по пояс проник по другую сторону «колючки», со стороны верхней постовой вышки грянул выстрел. Парень упал. Я успел увидеть его повисшим на проволоке.

Когда мы с начальником конвоя подбежали к нему с внешней стороны забора, он только успел сказать:

— Накормили соленой селедкой, я очень хотел пить и потянулся к чистой луже с баночкой...

— Дурья голова, тут же кругом хоть захлебнись этой воды.

— Она гнилая, — сказал парень и, закрыв глаза, вздрогнул всем телом.

Солдат конвойного взвода по фамилии Сидоренко, снятый с вышки начальником караула, плакал, стоя над парнем, причитал:

— Та хиба ж я думал убивать?! Я ж його тильки попугать хотел, а вин потянулся... Як же мени теперь жить?

Этого хохленка позднее перевели в Игарку, в комендантский взвод, который занимался охраной не заключенных, а гособъектов. Но психическая травма для него не прошла даром. Возвращаясь однажды с суточного дежурства, усталый и расстроенный, он наткнулся на своего взводного командира, который был до того пьян, что не соображал, что говорил. Он стал придираться к солдату, почему-де он идет по дороге, а не по тротуару, почему у него расстегнут воротник гимнастерки и почему вообще небрежный вид. Спрашивал и кричал: «Как стоишь? Смирно! Молчать! Не пререкаться!»

Рядовой Сидоренко постоял перед дураком какое-то время молча, потом сказал, как когда-то Хорышев: «Какой ты гад, лейтенант» — и, вынув из кобуры пистолет, пустил себе пулю в висок.

Через день его похоронили
За крутой кладбищенской горой.
Матери при этом сообщили:
Он погиб на службе как Герой

После составления протокола о том, как был застрелен заключенный у еще необжитого лагерного пункта, я зашел в палатку взвода охраны. Голые, едва сколоченные из неоскобленных кругляков нары. На них вместо постелей — пихтовый лапник. В головах вещевые мешки. Вместо одеял солдаты используют шинели. Постельные принадлежности, как оказалось, еще не были завезены. Из продуктов во взводе имелись лишь прогорклые гороховые и пшенные концентраты и густая бордово-красная, похожая на сгустившуюся кровь, томатная паста. Вода — только из луж. Солдаты при мне размачивали в большой алюминиевой кастрюле черные кирпичики, которые лишь отдаленно напоминали сухари, густо мазали их пастой, доставая ложкой из молочной фляги, и ели. Предложили и мне:

— Поешь, вку-усно!

Попробовал и едва проглотил. Сухое и кислое обожгло гортань.

При воспоминаниях обо всем в тот день увиденном мне и теперь становится не по себе. Жаль было заключенных, загнанных в дикий лес на съедение комарам. Жаль было убитого ни за что ни про что молодого парня, который сроку-то за украденный кусок хлеба имел всего год. Жалко было и солдатика, застрелившего его. Всех я жалел, обо всех переживал и досадовал, что ничем не мог помочь этим людям. Правда, лейтенанту, который командовал взводом, я все-таки задал вопрос, причем в довольно грубой форме: «Почему морите голодом солдат?». Он хотел было по привычке отмахнуться от меня — не ровня же ему по званию, но что-то остановило его.

— А где бы я что взял для них в этой чертовой дыре? Сам жру то же, что и они, — сказал он.

— Так тебе и надо, — не выдержал я. — На берегу есть продукты, надо только пойти и выписать, а заодно и кухню походную прикатить. Их там стоит больше десятка.

В штабе охраны я рассказал обо всем командиру отряда, и тот, не говоря ни слова, взял телефонную трубку и начал звонить кому-то и кого-то ругать за нерасторопность. Под конец приказал:

— Возьмите людей, разберите к чертовой матери весь штабель с мешками и выкатите кухни. Какие бы ни были заключенные, но они люди и кормить их надо. И чтоб солдаты не голодали!

Закончив разговор, старший лейтенант обернулся ко мне, пожаловался:

— Неразберихи у нас еще хватает. Грузы идут, а принимать их некому. И что там, на берегу, складировано, сам Бог не разберет. А тому командиру взвода, что сам жрет ржаные сухари с томатной пастой, я холку намылю.

За два последующих дня я выяснял, главным образом, те вопросы, которые касались обеспечения лагпунктов продуктами питания, медикаментами первой необходимости, одеждой, жильем. Для этого пришлось посетить все три лагпункта, расположенные вдоль будущей трассы железной дороги. И если с продуктами дело обстояло сносно — хоть сухой паек, но люди получали, а вот простую таблетку от головной боли достать в Ермаково было почти невозможно. Не хватало также постельных принадлежностей: матрасовок, наволочек, одеял. Очень не хватало лопат, топоров, пил и так далее. Когда рейд по лагпунктам и солдатским казармам-палаткам был закончен, я в штабе охраны засел за составление докладной. И едва я закончил писать, на штаб пришла радиограмма с требованием моего выезда в Игарку.

Когда я зашел к командиру отряда отметить командировочное удостоверение, то есть поставить дату отъезда и печать, он не удержался и спросил:

— Скажите, сержант, ведь вы на самом деле не сержант, не так ли?

— Товарищ старший лейтенант, вы ошибаетесь, — был мой ответ.

— Ну, не скажите! У меня глаз — алмаз! Понимаю, если того требует обстановка... Но вас с головой выдает форма одежды и умение носить её. Вы где кончали офицерскую школу?

Что было сказать ему? Я лишь улыбнулся на его слова, и он понял, что ответа не получит. С тем мы и расстались.

В Игарке я занял тот же стол в кабинете Окладникова, за которым сидел и в Абези. И Окладников после сдержанного поздравления с прибытием довольно жестко приказал:

— А теперь садись и, не мешкая, пиши докладную обо всем, что видел в Ермаково. С монологами и диалогами, как раньше. Шеф ждет.

— Я брал всё, что попадало в поле зрения.

— Нам и надо иметь перед глазами полную картину всего, что там делается. Абсолютно полную.

— А почему на перевалке мне не сказали, чем я должен был заниматься в Ермаково?

— Задаешь глупый вопрос.

Я взял бумагу и, прежде чем начал списывать с черновика уже готовый документ, поблагодарил себя за предусмотрительность.

Назавтра я получил от шефа «спасибо за службу» и приступил к своим обязанностям, только теперь надо было заново устанавливать, где находятся мои подопечные, переехавшие вместе со стройкой, установить место их работы, взять на учет и заставить ежемесячно приходить на отметку, тем самым доказывая, что они еще живы.

Куда только не заносило меня в то лето, чтобы найти людей, убедиться, что это именно «наши» люди, которые должны в обязательном порядке находиться именно не под чьим-нибудь, а нашим контролем. И спецпоселенцы, особенно молодые мужики, пользуясь неразберихой, еще более запутывали учет и после этого откровенно смеялись над нами. И я понимал их. Нельзя было думающему человеку не понять всю сущность контроля над людьми, которые в своем большинстве никогда не были врагами народа, не совершали против него никаких преступлений, наоборот, были обижены советской властью, отбыли в лагерях не за понюх табака по пять, семь, десять лет и теперь продолжают терпеливо сносить этот позорный, но обязательный акт отметки.

Впрочем, не всегда терпеливо. Однажды я решил сделать снисхождение некоторым из работающих поселенцев — сам посетил их для нужной отметки, а заодно посмотрел, как они живут. Никто меня об этом не просил, никто не принуждал. И незачем мне было делать это, потому как кроме оскорблений в свой адрес и адрес тех, кто меня, как они думали, отправил, ничего не услышал. В шести квартирах из десяти я нашел убогость жизни. Было такое впечатление, что люди здесь оказались случайно и живут временно. Стены небелены, полы некрашены, кругом пыль, запустение.

В одном из сборнощитовых домов я попал на квартиру Розы Урецкой, девушки, которая занималась в вокально-танцевальной группе нашей художественной самодеятельности. Она нравилась мне, но когда я осмеливался заговаривать о дружбе, терялась, краснела и, выставив перед лицом ладонь, торопливо говорила:

— Нет-нет, что вы!

Так она поступала и по отношению к другим военнослужащим.

И все-таки я не терял надежды на то, что стану знаком с ней поближе. Чернявенькая, с мелкими завитушками длинные волосы, большие задумчивые глаза и робкая улыбка зачаровывали меня.

Еще я заметил: одевается она хоть и чистенько, но бедно. Однажды пришла на репетицию в порванном выше колена чулке. Сквозь эту дырку светилось нежное девичье тело, и я украдкой, в непонятном волнении то и дело посматривал на ее ногу. Мне бы, по-доброму, пойти и купить ей новые чулки, благо, деньги были, но не осмелился.

И вот я, сам того не зная, стою в квартире ее отца, заведующего парикмахерской нашего управления Михаила Вольфовича Урецкого, у которого стригся и брился еженедельно. Обстановка бедная, обшарпанный дерматиновый диван, бледные, исстиранные покрывала на двух койках, деревенские, уже вылинявшие половички на полу.

Михаил Вольфович извинительно разводит руки в стороны, говорит тихим голосом с довольно отчетливым акцентом:

— Вот так и живет бедная еврейская семья. В тесноте, да не в обиде. Но, должен признаться, что это все же лучше, чем жить в тюремной камере, где я провел долгих восемнадцать лет. Жена с дочкой дождались меня. Теперь мы вместе. Игарка, смею заметить, не Одесса — наш родной город, но надеемся, что со временем обстоятельства изменятся в лучшую сторону.

Я слушаю старика, а сам смотрю на стену и никак не могу вспомнить, на ком видел раньше висящее на самодельных плечиках платье-сарафан с приколотым к нему комсомольским значком.

Старый парикмахер проследил за моим взглядом, вздохнул и опять развел руки в стороны.

— Увы, это единственное хорошее платье нашей донюшки. Я вижу, вы узнали его. Она играет в кружке художественной самодеятельности, которым руководите вы. Фамилию носит мою, но скажите, это не помешает ей в дальнейшем оставаться комсомолкой? — Сказал так, как будто прочитал в моих глазах намерение сделать что-то нехорошее. А я подумал: «Надо при первой же возможности уходить из отдела Мицкевича, иначе не смогу прямо смотреть в глаза своим начинающим артистам. Среди них есть еще не одна дочь или сын ссыльных поселенцев, которые каждый день дрожат, как бы чего не вышло с ними и с членами их семьи. Уйти будет непросто, поэтому надо придумывать что-то веское.

В восьмом по счету доме я застал компанию пьянствующих поселенцев. Все молодые, здоровые мужики.

С минуту они молча рассматривали меня, пытаясь понять, каким это я образом оказался в их тесном домишке со своей красной папкой под мышкой. Потом тот, кто был хозяином, он у меня уже отмечался однажды, знал меня, чуть пригнувшись, взял что-то из-под стола и мгновенно вырос передо мной с топором в руке. Я не успел ничего подумать, топор, сверкнув лезвием над головой поселенца, полетел острием в мой глупый лоб.

Далекий и незабвенный Дой! Если ты жив там, в своей солнечной Японии, то пусть тебе по-доброму икнется. Я поднырнул под локти нападавшего, и топор, уже за моей головой, вонзился в дверную плаху.

Получив от меня один из запретных ударов, поселенец отлетел к столу, а я, завладев топором, вышел под хмурое игарское небо и машинально потрогал лоб, не веря, что он остался цел.

Потом была еще одна стычка с подопечными. Их было четверо. Увидели меня возле ресторана — шел мимо, — начали придираться, махать кулаками. Отбился я от них. Получил раза два по шее, раз по зубам, но отбился. И двоим потом весьма долго пришлось поправлять здоровье. Думал, после этого мне нельзя будет показываться на улице, но обошлось. Мало того, эти же самые люди вдруг «зауважали» меня. Перестали злословить, задираться при встречах. И произошло это, как я узнал случайно, из-за того, что не возбудил следствия после их нападений на меня, а во-вторых, узнали, что я такой же подневольный человек, как и они, а не вольнонаемный служака.

В середине сентября я уехал в краткосрочный отпуск домой.

Предыдущая   Оглавление   Следующая