Владимир Пентюхов. Раб красного погона
Бывая в местах, где жили «наши люди», я иногда брал от них короткие записки кому-то, даже письма. Но всякий раз волновался, не заключена ли в них для меня какая-то опасность. Не придется ли платить за доверчивость самым что ни есть сокровенным — свободой и потерей работы. Ведь у нас как легко было оказаться в роли постового на вышке или конвоира, так легко было и попасть в лагерь в роли заключенного.
В один из зимних дней, будучи в командировке, я на резвом коньке, запряженном в легкую кошевку, — выделили на втором отделении стройки, выехал на станок Янов стан, что притулился на высоком берегу речки Турухан, между Енисеем и Обью. Там с начала войны жило несколько семей ссыльных турок и греков, но строителями железной дороги Салехард—Игарка они стали лишь с переездом в эти края нашей стройки.
Смуглые, с чрезвычайно горбатыми носами мужчины, некоторые с женами и детьми, собрались в одной приземистой, но просторной избе с огромной русской печкой и чинно расселись по лавкам слушать, что будет говорить приезжее начальство, то бишь я. Раньше-то они отмечались у туруханского коменданта.
А «начальник», молодой, со смазливой мордашкой и смеющимися глазами, с любопытством рассматривал неведомых ему ранее людей и не мог понять, чего они ждут? Наконец догадался: ждут хороших для себя вестей. Может быть, Сталин уже освободил их из ссылки и разрешил ехать хоть в Крым, хоть на Кавказ. Согнав с лица нелепую улыбку, я сказал:
— Свободы я вам, братья и сестры, не привез, а приехал узнать, все ли вы тут еще живы и здоровы, чтобы взять на учет, без которого, как мне известно, вы просто не можете обходиться ни часу, ни дня.
— А не взятые на учет имеют право на существование? — спросила выросшая уже здесь, на берегах Турухана, женщина и, явно гордясь, подняла над головой черноволосого бутузика лет трех с аспидно-черными глазами.
— Ну, что они имеют право на существование, вы не хуже меня знаете, а вот как растут эти граждане в такой Богом забытой глуши, узнать интересно. Цинга, простуда, комары... Здесь и фельдшера-то, наверное, нет, не то что врача?
— Они у нас закаленные! Северяне! — с гордостью ответила молодайка. — Растут себе и не хнычут. И в каждой семье по трое, пятеро. А если кто приболеет, травками лечим.
И завязался длинный и интересный разговор, в котором выяснилось, что домой, на родину, они, в общем-то, и не собираются. Там всё потеряно, а здесь у каждого свой дом, семья, во дворе хрюкает и мычит разная живность, в тайге много дичи, в реке много рыбы. Добытую пушнину — песцов, белок, горностаев — сдают в Туруханске, оттуда везут боеприпасы, новые сети, продукты, одежду.
Было странно: люди не жалуются на житье, не собираются покидать север, а положение ссыльных их не тяготит. Привыкли, сжились с местным населением, всех уважают сами, все уважают их. А что касается ежемесячных отметок, так к этому тоже относятся спокойно. Тем более что до поселка строителей Турухана гораздо ближе, чем до Туруханска.
Когда я вернулся в Турухан, чтобы отметить в командировочном удостоверении дату отъезда, секретарь начальника стройотдела сказала, что меня хочет видеть майор — она назвала фамилию и указала на кабинет напротив приемной. Я вошел, поприветствовал майора, и тот, не сказав «здравствуй», сразу спросил:
— Письма от турок и греков везете? Если везете, отдайте мне. Проверим...
— Писем не везу, — кратко ответил я. Майор вскинул голову, поджал нижнюю губу так, что она чуть не вывернулась наизнанку.
— Странно... Чем же вы им так понравились? Даже чаем вас поили... Или, скажете, не так?
— Так, но вам-то что за, дело до этого? Я выполняю не ваше задание.
— Верно. На учете они у вас, а живут на моей территории. Так что если есть письма...
— Писем нет, — жестко повторил я, и на том мы расстались. И опять мне было непонятно, почему турки и греки не стали со мной отправлять на материк свои письма? Огораживали меня от неприятностей?
Это была моя последняя командировка в места, где жили ссыльные поселенцы.
Ранней весной пятидесятого года в верхах нашей власти кто-то что-то переиграл, и всех спецпоселенцев, где бы они ни жили и ни работали, решено были передать в Игарский отдел внутренних дел. Туда же было решено перевести тех людей, которые работали в спецкомендатуре. Не помню, согласился ли перейти лейтенант Окладников, скорее всего, нет, а я, пользуясь случаем и тем, что нахожусь все еще на срочной службе и числюсь на списочном составе в комендантском взводе, с легкостью отказался от занимаемого поста. И хотя не знал, какую буду в дальнейшем выполнять должность, не унывал. Что-нибудь для меня будет придумано.
Все это случилось в дни, когда штаб Северного управления перебирался из Игарки в Ермаково. Туда же было предложено переместиться и мне с семьей. (Женился я по возвращении из отпуска на девушке из селения Пировского Красноярского края Астаповой Нине Егоровне).
Недолго я считался безработным. Старший инструктор политотдела стройки капитан Яцко и инструктор капитан Степанов (опять Степанов!) убедил и наконец начальника политотдела подполковника Штанько создать солдатский ансамбль песни и пляски для культурного развлечения вольного населения поселков вдоль трассы и военнослужащих, в том числе солдат. И поскольку в Абези и Игарке я руководил работой кружков художественной самодеятельности, то мне и была предложена должность начальника ансамбля.
В ансамбль я набрал из воинских подразделений восемнадцать солдат и сержантов, способных хорошо читать стихи, петь, плясать, играть на музыкальных инструментах. И стали мы работать в том же Доме культуры, или, по-старому, в театре. А через месяц дебютировали перед ермаковцами. Все молодые, красивые ребята, все в новенькой форме... Некоторые номера прошли на «бис», и инициаторы создания нашего коллектива Яцко и Степанов чуть ли не обнимали нас за успех перед зрителями.
Началась новая, более интересная жизнь. И продолжалась она до октября 1950 года. Далее пошли неприятности. Некоторые певцы и танцоры, имевшие наибольший успех у зрителей, возомнили себя чуть ли не гениями, стали нарушать дисциплину, опаздывать на репетиции. Потом проштрафился я сам. Причем меня за такой проступок по ранешним временам можно было бы засудить лет на десять.
Прислали в ансамбль из Москвы «Песню чекистов», в припеве которой были такие слова: «Вперед за Сталиным ведет нас Берия». И поскольку про своего министра мы уже были вдоволь наслышаны от заключенных политиков, то я, не сказав никому, слегка подправил текст. Слова стали звучать так: «Вперед за Сталиным ведет нас партия». Это возмутило контрразведчика, он грозился арестовать меня за самоуправство, а я, защищаясь, настаивал, что в текст песни вкралась политическая ошибка, которая исключает, в случае смерти Лаврентия Павловича, использование песни по назначению. При моем же исправлении не надо ничего менять.
А через пару недель, когда ансамбль был на периферии, меня опять вызвал к себе тот же кагэбэшник. На этот раз был задан вопрос:
— Кто позволил на заключенного врага народа, который в данное время является музыкальным руководителем вашего ансамбля, а конкретно на Силантьева надеть на время концерта чекистские погоны?
— Я такого разрешения не давал и дать не мог, — ответил я.
— Тогда кто мог?
— Ансамбль уехал на периферию без меня, и за старшего там инструктор политотдела Панфилов.
Так и оказалось. Панфилов подумал о том, что Силантьева, одетого в солдатское обмундирование и при погонах, на периферии никто не узнает и все сойдет благополучно, но, как говорят артисты, номер не прошел. Кто-то позвонил в особый Отдел, оттуда поступил приказ задержать Силантьева и препроводить под конвоем в Ермаково.
В тот же день ближе к вечеру в моей избушке зазвонил телефон. Из далекого далека донесся голос Силантьева. Он сказал всего пять слов:
— Мне грозит «Индия». Что делать?
Вопрос, что ему делать, мною был уже продуман и предприняты кое-какие меры.
— Каким угодно способом добирайся до лазарета, там всё знают. Ищи хирурга Богданова.
Как Силантьеву удалось оторваться от ансамбля, на чем он добрался до Ермакова, я не знаю, но по рассказам других, узнал, что едва он проскользнул за двери проходной будки и добрался до хирурга, как туда же, к проходной, подкатил наряд из солдат оперативного взвода, чтобы перехватить его. Однако опоздали. Хирург уже располоснул скальпелем брюшную полость Силантьева.
— Перитонит, — сказал он оперативникам. — Откладывать операцию было нельзя.
Вызванные из вольной поликлиники два врача-хирурга подтвердили диагноз лагерного коллеги. Иначе бы его заперли в «Индию».
Инструктора Панфилова из политотдела убрали, отправили на периферию помощником командира взвода. Мне продолжать работы с ансамблем пока запретили, а вскоре, не знаю, по чьей воле, но и солдат моих, таких способных ребят, разослали кого куда. В случае чего, я, конечно, мог бы их легко найти, но разрешения не последовало.
После того как большая часть заключенных артистов была переведена почему-то в строгорежимные лагеря, культурные развлечения ермаковцев складывались лишь из небольших концертов самодеятельности да вечеров отдыха. Я, к сожалению, месяца полтора болтался без дела, ходил на охоту, на рыбалку, а потом получил назначение дослужить до демобилизации в должности начальника караула все при том же комендантском взводе. Силантьева Алексея, этого музыкального аса-виртуоза, поскольку он не самолично нарядил себя в погоны рядового чекиста, по прошествии трех месяцев оставили в покое.
В июне 1951 года вышел наконец приказ об увольнении в запас военнослужащих 1927 года рождения. Собраться в дорогу было недолго, богатых вещей мы с Ниной Егоровной не нажили. Выдали мне за последний месяц мою тощую зарплату, которая вместе с накоплением на сберкнижке составила сумму в 18 тысяч рублей, дали литер на бесплатный проезд до места назначения.
Перед посадкой на пароход на пристани встретил Силантьева. Едва глянув в мою сторону, он прошел мимо. А когда я остановил его и спросил, что ему сделал плохого, что он даже не изволил поздороваться, тот только пожал плечами.
— Освободился? — спросил я.
— Да. Завтра получаю документы.
— Когда получишь, вспомни, кто тебе помог сократить лагерный срок. (Во время работы в ансамбле я писал ему зачеты — день за три).
— Я помню. И про лазарет помню, — сказал Силантьев и пошел к причалу под гору. Ни «спасибо», ни «до свиданья», ни «прощай». Было обидно. Но когда я подумал, что он через те злосчастные погоны мог получить «Индию» и что ему пришлось перенести операцию без обезболивания, последствия которой, возможно, сказались на его здоровье, обида прошла. Здесь же, на пристани, ко мне подошел начальник культурно-воспитательного отдела управления и предложил остаться в Ермаково.
— Свободна должность инспектора КВЧ в одном лагере. Оклад — пять тысяч рублей плюс северная надбавка... На руки пойдет около десяти тысяч рублей. На материке о таких окладах люди только мечтают.
— Поздно. Багаж уже на пароходе. За предложение спасибо.
— Чтобы взять багаж и вернуть билеты, понадобится не более получаса.
Я остался непреклонным. И не только потому, что не хотел себя связывать работой среди заключенных, но и настроем. В мыслях я уже был «на гражданке».
Примерно через час после того, как «Мария Ульянова» отчалила от берега Ермакова, к нам в третий класс спустились трое элегантно одетых мужчин с обветренными до черноты лицами, что никак не гармонировало с их светлыми костюмами. Это были вчерашние заключенные уголовники, отбывшие каким-то образом свой срок. Спустились, прошли вдоль вагонных полок и остановились над теми, кому не удалось овладеть штурмом хотя бы верхней полкой. В числе таковых был и я с женой.
Один из освобожденных с желтой, похожей на золото, фиксой во рту окинул опытным взглядом меня и заговорил, свистя сквозь зубы.
— Ну сьто, сюка, отслюзился? Семь лет ослюзил, а бабок много везесь?
— Сколько дали, столько и везу, а тебе что за дело?
Желтозубый вынул из-за пазухи толстую пачку сотенных, похлопал ею по ладони левой руки.
— А я вот выслюзил. Если встанесь на колени и поселуесь носки моих прохарей, сесьное слово, отделю половину. Ну, селуй! — и протянул в мою сторону ногу в хромовом сапоге.
Я встал, но не на колени, сказал как можно спокойнее:
— Хочешь драться, пойдем на верхнюю палубу.
— На мойку месьтаесь наткнуться, да? А хосесь, я тебе здесь зенки выткну?
Сказав это, фиксатый вдруг расставил вилкой указательный и средний палец и метнул руку в сторону моих глаз. Я, мгновенно схватив за кисть, кинул его через плечо на пол узенького коридорчика и приготовился встретить следующего нападающего. Но напарники фиксатого делать этого не стали. Со смехом подняли поверженного, прошептали ему что-то на ухо и пошли к выходу. От двери до меня донеслось:
— Не выходи отсюда, сюка, зарезю.
Через несколько минут в третьем классе — новое событие. Сюда вошел высокий седой человек в белом кителе и при погонах полковника медицинской службы. Вошел стремительно, буквально волоча за собой раскрасневшегося человека в синей милицейской форме (они были связаны наручниками) и стал сердито возмущаться:
— Безобразие! Люди вы или свиньи? Что разлеглись на полу? Довольные? А чем довольные-то? Куском хлеба с водой? Сами виноваты! Наплодили бюрократов, вот они вас и душат. А вы даже шеи не отворачиваете. Дождетесь капиталистов, они вас быстро в рабочий скот превратят! Свобода, братство, равенство — вот смысл жизни! Человек — это звучит гордо! Враги замаскировались и ждут случая поднять восстание...
Полковник вдруг прервал свой горячий монолог, уставился на паренька в вылинявшем пиджачишке, стал быстро спрашивать его:
— Студент? С какого факультета? В отпуск едешь? Почему в цивильном платье? Встань, когда с тобой разговаривает полковник генерального штаба? Где твоя зачетка?
В высоком худом человеке я узнал Потешного и никак не мог понять, почему он прикован к милиционеру? Не столь уж он был опасен там, в лагере Родомирова.
Как оказалось, Потешного наконец-то освободили из-под стражи, и два работника правоохранительных органов сопровождают его до Москвы. Старый и больной человек понял суть происходящего и потребовал, чтобы при освобождении ему вернули его офицерскую форму. Брюки, сапоги и китель для него нашлись, но погонов нужного образца не оказалось. Тогда он согласился нацепить на китель какие есть.
— Все время требует, чтобы ему вернули его личное оружие, подаренное некогда вроде бы самим Михаилом Фрунзе, — пояснил милиционер. — Одного никуда отпускать нельзя, все время ищет врагов и затевает скандалы. Другой раз прямо хоть связывай его.
Позднее Потешный все-таки был связан и водворен в каюту с зарешеченным окном
и оттуда, видя сквозь жалюзи гуляющих по палубе людей, кричал им:
— Спасите! Неужели вы все вместе не можете справиться с врагами народа и
освободить меня, вашего командира!
Утром того дня, когда нам надо было уже ссаживаться на берег, ко мне подошел один из тех мужчин, что был с фиксатым. Сказал простуженным голосом:
— Гражданин начальник, вы не опасайтесь Кеху. Мы его уговорили, чтобы не нарывался.
— Почему называете меня гражданином начальником, если вы вольный человек?
— Вольный. Это только звание. Еду и сам не знаю куда. Вместо паспорта — справка об освобождении. Жить имею право только на сто первом километре от областных центров. Да и на работу бывших зэков не берут.
— Судя по речи, вы образованный человек.
— Что толку от такого образования здесь, в сибирской глубинке? Я артист. Могу быть культработником. А вас я помню по абезьскому театру пятьсот первой стройки. Вы там руководили самодеятельностью.
— Цыганского барона вы исполняли в «Цыганском бароне?»
— Я...
— И ваша фамилия Аксенов? Всеволод Аксенов, бывший ведущий солист Малого театра до войны?
— Совершенно верно... Все-таки узнали!.. Вам где сходить-то?
— Пристань Галанино...
Аксенов грустно улыбнулся, качнул головой.
— Надо же, и мне... Может статься, что нам в одном райцентре жить. Мне надо в село Казачинское.
— А нам в Пировское, — встряла жена. — Хотите, поедемте с нами. По крайней мере, будет у кого остановиться. Да и не одни там будете. У нас много ссыльных живет.
— Наверное, ничего не выйдет, — опять покачал головой Аксенов, — явиться надо на место назначения.
Перед тем как расстаться, Аксенов взял в руки дочурку и, подкидывая ее на руках, словно мальчишку, сказал:
— Не дай Бог, крошка, видеть тебе то, что довелось видеть мне и твоему отцу.
Для ожидания попутной машины к селу, где жила мать Нины Егоровны, мы со своими чемоданами перебрались от пристани на окраину поселка, к свороту на Пировское. Здесь жена и обнаружила за отворотом одеяльца дочурки сотенную купюру, которую, как нетрудно было догадаться, засунул туда Всеволод.
Много лет прошло с тех пор, а сотенная так и не забывается.
Еще стоит перед глазами ссаженный на берег человек с желтой фиксой во рту, руки которого были скованы наручниками: все же ударил кого-то из пассажиров ножом в живот. Он, конечно, вернулся в родную лагерную обстановку, но каково пришлось обживаться в месте ссылки Аксенову, я так и не знаю.
Повествование мое заканчивается летом 2000 года. Оно охватывает события личной жизни на протяжении шестидесяти лет.
Кое-что мне бы хотелось сказать под занавес. Люди, как известно, делятся на три категории: счастливых, несчастливых и так себе. Я отношу себя все-таки к числу удачливых в том плане, что только благодаря неутомимой труженице-жене Нине Егоровне получил то, что имею. Кстати, я встретил ее в Красноярске в том же 1949 году, когда возвращался из отпуска. Сойдя с поезда Иркутск—Москва, я рано утром прибыл на речной вокзал, чтобы уже теплоходом добраться до места службы. И у входа в камеру хранения встретил ее. Мое внимание привлекло юное лицо, чем-то напоминающее лицо Венеры Милосской. Я не преувеличиваю. Те же нежные черты, тот же божественный профиль, те же широко раскрытые глаза и чувственные тонкие губы. Чтобы завязать разговор, я сказал ей:
— Девушка, у вас не примут мешок с вещами, потому что он неправильно зашит.
В ответ услышал:
— Много вы знаете!
Я был одет в прелестный темно-коричневый костюм в тонкую полосочку, лакированные туфельки, белую рубашку с темным галстуком. Это и привлекло, скорее всего, ее внимание. Смерив меня взглядом с головы до ног, она подтолкнула локтем свою подружку и мигнула, кивнув в мою сторону. Мое сердце радостно ёкнуло: клюнула.
Через десять дней, а точнее десятого октября, я провез мою будущую жену мимо ее родной пристани Галанино.
Я более чем полвека знал свою Нину Егоровну как ничем не выдающуюся в жизни, кроме особого трудолюбия. И это ее трудолюбие, как оказалось теперь, было рождено вместе с нею, поскольку предки ее были вечными тружениками.
Но, что самое главное, опять-таки удалось выпытать у нее только на старости лет, она имеет примечательную родословную, корни которой проросли в начале восемнадцатого века. Не рассказать об этом, я думаю, мне нельзя, потому что это важно для моих детей, внуков и правнуков.
Вскоре после окончания войны с Наполеоном в Ростове объявился купец, который завел большую псарню и стал продавать щенков какой-то особой породы. Щенки были столь дорогими, что за одного можно было выменять двух крепостных девок или одного парня — так рассказывали. А во Львове жил купец-поляк, который хотел иметь такого щенка. При встрече они договорились: поляк отдаст за щенка только одну, но грамотную девку, которая может на счетах считать, учет вести хозяйским расходам, красиво гостей привечать и развлекать их умными разговорами.
Выменял русский купец ту девицу, привез домой, а тут старший сын как глянул на нее, так сразу и сказал:
— Тятька, жени меня на ней, а то украду.
— Ты с ума спятил! Она же крепостная! Я ее на собаку выменял! — закричал отец.
— Выменял, так дай сразу вольную, а то без наследника останешься!
Отец был крепок характером, а сын еще крепче. Добился своего и зажил с красавицей женой Груней, как мечтал, как думал. И дети у них пошли один к одному — красавцы писаные. А в одну прекрасную ночь родилась младшенькая, десятая, которую назвали Гапой. То есть Агапией. А когда она выросла да грамоте у матери, как и все дети, обучилась, выдали ее замуж за Андриана Саватеева. Отец им и имение купил в селе Ровенки Ростовской губернии Ливийского уезда. И у них чуть ли не десять детей на свет народилось. А после рождения опять же младшенькой дочери Сашеньки, т.е. Александры Андриановны, и выдачи ее замуж за отставного солдата, прослужившего двадцать пять лет, Федора Гурьева, баба Гапа со всем семейством перебралась в Сибирь далекую, на землю вольную, в царство комариное, в деревню Чумница Казачинского уезда Енисейской волости. И здесь у них народились: Лиза, Петя, Зина, Оля, Вера, Миша, Рая. И каждая из дочерей пустила на енисейской земле свои корни. Старшая Лиза вышла замуж в село Кириково Пировской волости. У нее народились Константин, Нина, Николай, Владимир, Виктор. Отец-то их — Егор Кузьмич Астапов, как и старший сын Константин, погиб в годы Великой Отечественной войны, Нина уехала в Красноярск на комсомольскую молодежную стройку — завод № 522. И вот отсюда-то она и поехала в сорок девятом году в отпуск к родной матери да братьям младшим. И вот тут-то, на пристани г.Красноярска, я ее и повстречал, чтобы никуда более не отпускать от себя.
Она оставалась с детьми в трудные годы после демобилизации, делала всё, чтобы я учился сначала в вечерней школе в селе Пировском, затем в Минусинском культурно-просветительном училище и, наконец, в Высшей профсоюзной школе культуры в Ленинграде. Она, сознавая, как мне трудно совмещать работу с учебой, всегда поддерживала мой рабочий настрой, радовалась со мной каждому малому успеху: напечатанной в газете или журнале статье, стихотворению, рассказу или очерку. В 1962 году, впервые заработав крупный гонорар, я 8 Марта устроил для нее маленький праздник. Купил дорогой плащ, еще что-то из одежды, а затем привел в ресторан, где нами, мужчинами, был устроен для женщин «залп шампанского». Фонтаны вина и полетевшие в потолок пробки привели наших красавиц в «восторг с визгом». Но все это было мелочью по сравнению с тем, что получал от жены. Она не мешала мне много читать, сочинять по ночам, удерживала от беспричинных пьянок-гулянок, не позволяла праздно валяться на диване. По её настоянию я расстался и с любимой с детства привычкой — курением.
Я мог бы и дальше перечислять ее достоинства, но достаточно и того, чтобы отметить ее качество и долготерпение: писателя из меня не получалось. Сдаваемые в Красноярское книжное издательство рукописи повестей в план на издание не ставились по причине того, что я не был членом Союза писателей, а чтобы стать им, т.е. этим членом, нужно было как минимум издать две книги. Когда же после 1991 года, в период ельцинизма, в России к писательскому труду стали относиться наплевательски (требовались книги лишь на сексуальную и криминальную тему с острыми сюжетами, которые можно с маху продать на рынке), то редактор Виктор Ермаков связал папки с моими рукописями веревкой и сказал: «Забери, Володька, теперь-то мы уж точно ни хрена не издадим!»
С тех пор я стал больше уделять внимания семье, работе. Как журналист (в 1959 году был принят в члены Союза журналистов СССР) много печатал в газетах и журналах, в коллективных сборниках стихов, рассказов, очерков. К 1999 году сумел все-таки издать за свой счет сборник советов рыболовам «Как поймать на уху», поэтические сборники: «Легенда о Красном Яре», «Енисейские сказы», «Енисейские сказы, легенды, стихи». Раздариваю их детям, внукам, правнукам, знакомым. До сих пор не прекращаю работу как краевед, начатую еще в 1965 году. Занимаюсь поиском захоронений солдат и офицеров Советской армии, пропавших без вести в годы войны. Из числа тех, кого искал, большую часть находил. Писал об этом статьи, очерки, публиковал их под рубрикой «Поиск продолжается».
Записки о том, как жил и как служил на стройках, обо всем, что пришлось увидеть там и узнать, я сдал в краеведческий музей. Туда же сдал свой портрет, написанный маслом заключенным художником Алексеем Кучигиным, фотографии и письма всех тех артистов, которые скопились более чем за сорок лет переписки. В их числе письма Болховского, Оболенского, Крайнова, Шерешевского. С Заслуженным артистом России Юсуфом Аскаровым и бывшим портным театральной костюмерной Киримом Якубовичем Яфясовым часто встречаемся, связываемся по телефону.
Несколько слов о брате Иосифе и о матери. Брат живет на Урале. Всю жизнь проработал учителем по труду в поселке Сим Соликамского района, теперь — на пенсии. Там, у него, умерла и мать. Она так до конца своих дней и не пришла окончательно в себя. Когда в 1965 году умирала, я все-таки осмелился задать ей всю жизнь мучивший меня вопрос, кто же был на самом деле моим отцом.
— Твой отец — Пентюхов Фрол Герасимович, — сказала она с глубоким вздохом.
— А как же тогда понимать твои слова во время разговора с Федором Кирьяновичем там, в зимовье?
— Я вынуждена была сказать такое, иначе он бы...
— Но ведь я действительно похож на него. Я это заметил еще тогда.
Мать промолчала.
— Ты любила Федора?
— Вначале. Потом появился Фрол.
— Мама, ты прекрасно сознаешь свое состояние. Что мне кому сказать, если что?
— Увидишь Марусю, скажи: прошу у нее прощения за то, что бросила. Аграфене спасибо — не дала тогда помереть.
— А Федору Кирьяновичу?
Ответа не последовало.
В восемьдесят пятом я еще застал в живых Аграфену и Федора Кирьяновича. Аграфена устроила в честь моего прибытия маленькое застолье. Когда выполнил материнскую просьбу и сказал «спасибо», старушка прослезилась и перекрестилась, прошептав: «Царствие ей небесное».
Пригласил меня к себе и Федор Кирьянович. Жил он, восьмидесятилетний старик, в деревне Балаганке у сына и невестки. Выслушав мой рассказ о себе и внимательно рассмотрев удостоверение, подтверждающее мое высокое место работы, он изрек буквально следующее:
— А ты, Володча, не хрен с горы, а молоток!
— А раньше как вы обо мне говорили? — не удержался я.
— Что раньше? Раньше была война. Но ты и тогда не давал класть себе пальцы в рот. Это я хорошо запомнил.
Спросил он и о матери. Я рассказал про ее последние часы жизни, но не упомянул, что у нас был разговор о нем. Федор Кирьянович тяжело вздохнул, потер кончиками пальцев под левым соском. В словах его прозвучало сожаление:
— Хилая была женщина, неспособная к крестьянской жизни...
Как ни странно, но в эту последнюю встречу я почему-то не увидел в его лице родных черт. Не почувствовал каких-либо родственных чувств и с его стороны ко мне. Но то, что я один из всех абалакских сверстников во время войны, самый гонимый и самый обездоленный, выбрался из деревенской бедноты, получил высшее образование и работал на большой и почетной работе — на Красноярской студии телевидения, он отметил.
Это был последний приезд в места, где прошло мое такое тяжелое детство и отрочество.
В 1991 году на Енисее была организована экспедиция, посвященная памяти репрессированных лиц, отбывавших незаслуженное наказание в лагерях Краслага, Норильлага и 503-й стройки. Съехались для участия этой экспедиции представители всех тогда еще существовавших пятнадцати советских республик: поэты, писатели, журналисты, артисты, художники, музыканты и другие деятели литературы, искусства, науки. Пригласили в этот вояж меня, а я выпросил взять с собою Аскарова. И слух о том, что на дизель-электроходе «Латвия», причем в одной каюте, едет бывший узник сталинских лагерей и бывший служащий войск МВД, где отбывал свой срок артист, облетел все палубы и каюты. Пронеслись возгласы: «Кто допустил подобное?» Выразить протест администрации!», «Ссадить бывшего охранника с судна на дикий берег!» Особенно усердствовали представители Литвы, Латвии и Эстонии. Но нашлись и скептики, которые просто не поверили этому слуху. Они говорили так: «Не может быть, чтобы бывший заключенный актер, причем Заслуженный артист России, допустил подобное. Бывший заключенный не может дружить с бывшим охранником».
Вечером в салоне ресторана состоялась встреча представителей всех республик с красноярцами, ступившими на борт «Латвии» последними. И нельзя было не заметить скрещивающихся на нас с Аскаровым взглядов. И жена какого-то бывшего репрессированного деятеля культуры, погибшего в Норильлаге, с первых же минут не выдержала и, горячась и заикаясь от негодования, высказала по моему адресу все, что думала, и бросила уничтожающий упрек Юсуфу Алиджановичу: «Как вы можете сидеть за одним столом и ехать в одной каюте с человеком, который вас охранял?», — на что старый актер тут же и так же гневно ответил:
— Да этот человек никогда никого не охранял! Это мы, заключенные артисты, часто охраняли его от необдуманных поступков, на которые он шел, чтобы хоть как-то защитить нас. И шел ему в сорок седьмом году всего двадцатый год, и был он солдатом срочной службы! Срочной! То есть он не был вольнонаемным служакой.
— И вы что, дружите с тех самых пор? — раздался чей-то робкий голос.
— Да, уже сорок восемь лет. Мало того, с ним дружат и переписываются до сих пор и другие наши бывшие заключенные артисты.
— А чем же вы тогда занимались там, в театре, если не охраной, если вы были солдатом? — спросил меня и американский журналист по имени Джон.
Пришлось и ему разъяснить, что в театре я прежде всего был культработником, занимался с участниками поселковой и солдатской молодежи подготовкой концертов, так как считался их худруком. А артисты активно помогали мне в этом, учили юношей и девушек мастерству актера.
В дальнейшем пути на север до Дудинки в нашей каюте не закрывались двери. Рассказы наши о том, чему мы были свидетелями и участниками, вызывали живейший интерес у всех без исключения.
Когда «Латвия» бросила якорь у берега Ермакова, бывшей столицы 503-й стройки, — она закрылась в 1953 г. как неперспективная, все пошли искать места расположения лагерей, чтобы прихватить с собой в Ригу или еще куда кусок ржавой колючей проволоки, а мы с Юсуфом стали искать здание театра. Непросто это было сделать. Дороги и промежутки между сохранившимися домами густо заросли деревьями, сквозь которые трудно было разглядеть впереди хоть что-то. Но я все-таки нашел место, где стояла наша избушка на берегу озера, а затем и возвышенность, на которую был поставлен театр, именуемый тогда просто Домом культуры постройкома. Отсюда открывался великолепный вид на панораму Енисея и на весь поселок. Но теперь от бывшего здания остались лишь очертания, куча разного рода хлама да множество батарей центрального отопления, этаких чугунных гармошек, которые были сложены стопками вдоль бывших стен.
Здание, как удалось выяснить позднее, поскольку оно строилось из бруса, было разобрано и перевезено по воде в Игарку.
Прежде чем перевернуть последнюю страницу своего повествования, я хочу сказать несколько слов моим малочисленным читателям, а главное сыну Владимиру Владимировичу и дочери Урчуковой Людмиле Владимировне. В этой повести нет ничего выдуманного, сочиненного. Изменены лишь некоторые фамилии людей. Сделано это с целью не навлечь на себя зла еще живых участников тех трагических событий, самих-то себя они узнают и под чужими именами.