Степан Владимирович Рацевич. "Глазами журналиста и актера" Мемуары.
Вечером, в теплой, но не очень уютной комнате свиданий Норильского женского исправительно-трудового лагеря, делимся впечатлениями, событиями недавнего печально прошлого, внесшего столько изменений в нашу личную жизнь.
Беседу начинаем с Алексея, его судьба особенно волнует Раю. Рассказываю, со всеми подробностями как он поступил в школу, как учился. Как проводил время со сверстниками и, наконец, про случай на Енисее, едва не закончившийся для него трагически. На глазах у Раи слезы. Она внимательно слушает и начинает громче плакать, когда описываю момент отъезда Алексея из Дудинки в Красноярск, для дальнейшего следования в Емельяновский детдом.
Показываю письма Алексея, которые привез с собой из Дудинки. Рая с жадностью и необычайной торопливостью их прочитывает и прячет у себя. Просит, чтобы я рассказал о себе, своих мытарствах после её ареста. Оказывается, уже в лагере, просматривая газеты, она обнаружила статью в газете «Советский Таймыр», в которой критиковалась моя режиссерская работа по постановке спектакля Гоголя «Женитьба». Уже тогда ей стала понятной задача газеты меня ошельмовать, заставить уйти из Дома культуры как неблагонадежного, политически опасного руководителя, у которого вдобавок к тому арестована жена, скомпрометировавшая редакцию газеты «Советский Таймыр» своим пребыванием в должности бухгалтера.
Немного успокоившись, Рая передает грустную историю своих скитаний по тюрьмам и о том, как она попала в ИТЛ в Норильске:
«Утром следующего дня после ареста в Дудинке меня повезли на аэродром. Над городом стелется белый промерзший туман. Мороз заставляет усиленно топить. Ветра нет, воздух разряжен, дышится тяжело. Немногочисленные прохожие, укутанные в овчинные шубы с поднятыми воротниками и закрытыми лицами, не задерживаясь на пустынных улицах, спешат по своим делам.
Летим в холодном транспортном самолете в Красноярск. Хотя на мне валенки, овчинная шубка, никак не согреться, холод пробирает насквозь. На аэродроме в Красноярске к самолету подъезжает «черный ворон» и меня пересаживают в этот гроб на колесах. В нем так же холодно, как и в самолете. Мечтаю только об одном: скорее бы доехать до цели поездки, согреться, выпить хотя бы кипятку.
Везут в дом предварительного заключения. На несколько часов помещают в изолятор, в котором чуть-чуть потеплее, но все равно не согреться. Здесь надзирательница тщательно меня обыскивает, отрезает металлические застежки, крючки, кнопки. Снова сажают в воронок. Едем в другую тюрьму, расположенную на окраине города, поблизости от кладбища. Об этом я узнала позже, когда в мою одиночную камеру стали доноситься звуки траурных мелодий, сопровождавших обряды погребений.
Камера небольшая – восемь шагов в длину и четыре в ширину. В ней топчан, тумбочка, стол. Окно заделано массивной решеткой. Снаружи навешен деревянный козырек, через который ничего не видно и не определить, куда окно выходит. В камере относительно тепло. Обогревается стена, видимо это щит печки, расположенной с другой стороны. Режим строгий, как во внутренней тюрьме МГБ. Подъем в 6 утра, отбой в 10 вечера. Делать буквально нечего. Чтение запрещено. Отдыхать днем не разрешается. Надзиратель через глазок следит, чтобы не дремал. Стоит только, сидя на стуле у теплой стенки, закрыть глаза, как раздается громкий окрик надзирателя: «Не спать!». Кормежка обычная: баланда и каша. Подспорьем скудного тюремного рациона служили репчатый лук да топленый свиной жир, взятые с собой из дома.
Три месяца я просидела в этой одиночной камере. Даже своему врагу не пожелаю таких мучений. Кроме неизвестности, ожидающей меня впереди, на психику давили эти траурные мелодии, льющиеся практически каждый день сквозь окно и стены камеры. В этом ограниченном пространстве действительно никчемным становилось земное существование, мелочными все чувства, раздирающие людей на воле, ум отступал на задний план, хотелось превратиться во что-то невесомое и улететь вслед уплывающим траурным звукам куда-то в невообразимую даль, где нет никаких мирских забот, а разлито только одно это трепещущее, вытягивающее из тела душу томление приближающегося конца земного существования. Становилось так жалко себя, что слезы непроизвольно катились из глаз, вызывая изумление ко всему привыкшего надзирателя.
Мое дело рассматривал военный трибунал. За судейским столом – председательствующий, два члена суда, прокурор-обвинитель, секретарь. В зале никого, со мной рядом два конвоира. Я так поняла, что трибунал защитника обвиняемому не предлагает.
Зачитав обвинительное заключение, назвав меня изменником Родины и потребовав для меня меру пресечения в виде расстрела, прокурор сел на свое место. Председатель трибунала, задав несколько малосущественных вопросов обвинению, спросил меня, признаю ли я себя виновной. Еще не осознав полностью ту бездну, в которую меня толкают, я сумбурно стала повторять то, что сидело у меня в памяти, и то, что я не раз говорила на следствии. Что действительно состояла в рядах НТСНП (Народно-Трудовой союз нового поколения. Политическая организация русской эмиграции, Народно-Трудовой союз был создан во второй половине 1920-х годов под руководством генерала П.Н. Врангеля, среди национально мыслящей молодежи. Направлен на просвещение молодежи в национальном, христианском и антибольшевистском духе. Члены НТС активно занимались самообразованием, принимали участие в культурно-просветительской деятельности в зарубежье, искали пути проникновения в Россию для создания опорных точек движения на Родине. В годы войны на оккупированных территориях НТС был запрещен немцами. Действовал подпольно, нелегальным образом. Многие члены организации погибли в годы оккупации, будучи расстреляны немцами, иные были арестованы и расстреляны после воины советскими спецслужбами. Санкт-Петербургские епархиальные ведомости. Выпуск 26-27, 2002 год, стр. 207), но ничего предосудительного против Советской власти не предпринимала, никакой антисоветской агитации не проводила, а наоборот призывала детей быть патриотами России. Рассказала, что всю жизнь провела в эмиграции, любила русский народ и его традиции, никогда Родине не изменяла.
Я это говорила от чистой души, нисколько не лукавя, хотя понимала, что понятие Родины я и трибунал понимаем по-разному. Я считала своей Родиной дореволюционную Россию, Россию, в которой сильны были православные традиции в управлении государством и принципы, не созвучные с большевистскими требованиями. Трибунал же понимал Россию только как большевистскую со всеми вытекающими последствиями. Конечно, для большевистской России я была враг, враг, упорствующий в своих идеологических «заблуждениях», что было для них самым страшным и что преследовалось по высшему разряду.
После короткого совещания суд огласил приговор: двадцать пять лет исправительно-трудовых лагерей. Меня обуял ужас, когда конвоиры надели на меня стальные наручники. Вот когда я поняла, что меня рассматривают как самого опасного, как злейшего преступника Советской власти. Никогда мне не приходилось наяву видеть человека в наручниках, а тут вдруг им оказалась я сама. И за что? За какой грех? Все-таки совесть у меня была спокойна: я никого не убивала, не ограбила, не обидела ни словом, ни делом, ни помышлением… Учила детей только хорошему, оберегала их от тлетворного влияния, прививала им навыки нравственного поведения и, что самое главное, воспитывала в духе беспредельной любви к своей Родине.
Объявив пристрастным голосом приговор, председатель суда предложил, если я пожелаю, обжаловать его. Секретарь подала мне ручку и лист бумаги, конвоир незамедлительно снял наручники.
Писала, теперь уже не помню что, так как была в состоянии глубокой депрессии, незаслуженной обиды, несправедливо причиненной травмы, вероятно, то же самое, что и говорила на суде. Еще просила, как мать, не разлучать с ребенком.
Как и следовало ожидать, обжалование приговора вылилось в простую формальность. Оно осталось безответным.
По дороге в тюрьму попросилась в туалет. Во второй раз сняли наручники, а когда посадили в камеру, их больше не надевали.
На оглавление На предыдущую На следующую