П. Соколов. Ухабы
ПО ЭТАЖАМ ЛУБЯНКИ С ОПТИМИЗМОМ В ДУШЕ.
ПЕССИМИСТ (нюхая коньяк) : "Фу, клопом
воняет!"
ОПТИМИСТ (раздавив клопа): "Ого, коньячком
попахивает !"
/Из анекдотов П. В. Сысоева/
Где то в начале июня, после довольно длительного перерыва, меня вновь вызвали "на допрос". В кабинете был только подполковник Никитин. "Ну вот, Павел Павлович, начал он, Пришло время нам попрощаться. " В ходе беседы я задал вопрос, какова же будет моя дальнейшая судьба. "Это мне неизвестно, ответил он, Но я думаю, что хуже не будет. У нас к вам претензий, собственно, нет. Вероятно вас отправят в лагерь военнопленных, и дальнейшая ваша судьба будет решаться в этом плане." После, в общем благожелательной беседы, мы окончательно распрощались, и я вернулся в камеру, полный, если не радужных, то оптимистических надежд. Павел Васильевич, которому я все рассказал, разделил мой оптимизм, но довольно сдержанно. В последнее время он находился в мрачном и подавленном настроении. Как я уже говорил, его дело не сдвинулось ни на шаг. За все эти совместно проведенные месяцы, его вызывали раза два, убеждая признаться в несовершенных преступлениях, и вновь возвращали в камеру без надежд и перспектив. Пришедший после Победы лучик надежды стал гаснуть, и вместе с ним угасал и внутренний огонь этого целеустремленного и активного человека. Однажды ночью меня подняли "с вещами", которых не было. Время на прощание не отпускалось. Мы крепко пожали друг другу руки, пожелали удачи, и расстались, как оказалось, навсегда. Я надеялся, что меня куда нибудь повезут, но спустившись этажом ниже, мой сопровождающий открыл такую же окованную железом дверь, и я очутился в очередном номере Лубянского отеля. В камере уже было два человека, лежащих на койках. Они приподняли головы, и лицо одного из них показалось мне знакомым. Утром, после подъема, состоялось знакомство с новыми соквартирантами. Прежде всего мне бросилась в глаза болгарская солдатская форма того, кто показался мне знакомым. Так и оказалось: это был поручик Александров, в довоенное время возглавлявший молодежную организацию - "Роту генерала Кутепова", махрово-антисоветское военнизированное формирование. Когда в Югославии стал организовываться бесславной памяти "Шутцкор", разрекламированный вербовщиками, как авангард будущей национально-освободительной русской армии, Александров, вместе с большинством "кутеповцев", оказался среди первых добровольцев. Он стал командиром взвода в нашей 5-ой юнкерской роте. Был он хам. Его не любили ни подчиненные из его взвода, ни другие юнкера. После нашего побега из Шутцкора, я совсем забыл об этом типе, а вот спустя пару лет, оказался с ним в одной камере на Лубянке. С его слов выяснилось, что он "разочаровался" в белогвардейском воинстве (точнее не сделал в нем себе карьеры, на которую претендовал), уволился каким то образом, и вернувшись в Болгарию, перебивался мелкой спекуляцией. Когда дело запахло керосином, он срочно, какими то путями вступил в болгарскую армию, и отправился на фронт против немцев. Впрочем подвигов он совершить не успел, и был арестован советской контрразведкой. Какое то время содержался в Болгарии, а затем был отправлен в Москву. Здесь он бил себя в грудь, каялся в прошлых грехах, и поносил предателей Родины. Я с ним сцепился яростно. Его мнимому раскаянию я не верил, и обвинил его в нечистоплотной игре. Он, и ему подобные, завлекли массу молодежи в Шутцкор, и другие немецкие формирования. Предположим, что наступило прозрение, считал я, тогда его долгом было открыто заявить об ошибочности выбранного пути, отречься от антисоветизма, даже с риском для своей свободы и жизни. Это был бы честный поступок, а улизнув потихоньку и занимаясь гешефтами за спинами тех, кого он сагитировална службу к немцам, он совершил подлость, и грош цена его нынешним словоизлияниям. Ясно, какие отношения установились у нас после такого диалога. Вражда с Александровым сблизила меня со вторым обитателем камеры. Это был худощавый, еще довольно молодой человек в приличном обмундировании, бывшем когда то офицерской формой. Фамилия этого человека была что-то вроде Кернес. Был он еврей. До войны он был преподавателем Марксизма-Ленинизма в одной из военных академий. Рассказывал он свою историю достаточно откровенно и не без юмора. После поражения немцев под Москвой, он, преисполненный оптимизма, стал опасаться, что на его долю не хватит войны и наград, и подал рапорт о зачислении его в действующую армию. Попал в качестве политработника под Харьков. Как известно, это контрнаступление закончилось полным разгромом советской группировки, и незадачливый соискатель орденов и званий оказался в плену. Неизвестно, как ему удалось скрыть свою должность и звание, а тем более довольно ярко выраженное неарийское происхождение, но так или иначе он уцелел, и даже довольно сносно перебивался в лагере военнопленных, из за приличного знания немецкого языка (не "идиш", который немцы быcтро бы распознали) После освобождения из плена его конечно же арестовали, хотя бы за то, что он будучи комиссаром и жидом, остался жив. Зная хорошо образ мышления и действий органов НКВД, бывший профессор не строил иллюзий и был морально готов вдыхать живительный аромат тайги где-нибудь на стыке обитания бурых и белых медведей. Был Кернес (назовем его так) интересным и остроумным собеседником, не лишенным и вольнодумства. В дальнейшем, в калейдоскопе лиц, камер и этажей, которые постоянно менялись, я почти никого не запомнил, кроме, пожалуй, тех, с кам пробыл последние лубянские недели. В эти дни я оказался на первом этаже, в обществе генерала Краснова. Это был один из сыновей известного донского казачьего атамана времен Гражданской войны, прославившегося немалыми злодеяниями и делавшего уже в то время ставку на самостийную государственность с опорой на поддержку немецкого империализма. После изгнания из России, атаман ударился в писательство, и написал ряд романов, главный из которых "От двуглавого орла к красному знамени" представлял широкую панораму русского дворянско-офицерского общества, нарисованную в лучших традициях черносотенного монархизма и махрового антисоветизма. С началом войны, бывший атаман Войска Донского, естественно встал на профашистскую позицию. Когда немцы создали под командой немецкого генерала фон Панвица "казачью" дивизию, о чем я мельком упоминал в предыдущей книге, они вытащили из нафталина престарелого атамана, в качестве идейного руководителя нового самостийного движения. Сыновья его, а позднее и внук, бывший офицером югославской армии, также вступили в казачью дивизию. Путь новоиспеченных "казаков" по Югославии и Италии был выдержан в традициях Мамонтова и Шкуро. Последний, кстати, также оказался при деле. После капитуляции Германии, казаки оказались в зоне оккупации союзников. Те не прочь бы были сохранить для своих целей этот ценный контингент, однако слава о нем была столь нелестной, что под давлением общественности, союзники вынуждены были передать весь, или большую часть корпуса, во главе с руководством, советской стороне. Начальство оказалось на Лубянке, а рядовой состав и мелкая сошка пока обретались в спецлагерях, ходили на работу, и ожидали пока и до нихдойдут руки у НКВД. Мой новый товарищ по камере оказался младшим сыном атамана Краснова, имел генеральское звание, носил немецкий мундир и синие галифе с красными лампасами. Это был типичный представитель эмиграции, довольно бесцветный и безхребетный, не пытавшийся даже занять достойную позицию побежденного противника, а мямлящий об ошибках, их осознании, и запоздалом осуждении своей антисоветской деятельности. Впрочем я не пытался вести с ним дискуссий, и испытывал к нему чувствонекоего брезгливого презрения. Зато с интересом и сочувствием я отнесся к третьему постояльцу нашей камеры. Это был рослый сухощавый старик-немец, по фамилии что то вроде Шмайссера или Швайссера. До первой Мировой войны он был крупным административным деятелем в африrанской колонии Германии (теперешняя Намибия) После войны и потери колоний Германией, Шмайссер (назовем его так) был на дипломатической работе. В начале 30-х годов он был в персонале немецкого посольства в Москве. Здесь он познакомился с секретаршей Калинина, женился на ней, и увез ее в Германию. Скоро он вышел в отставку, и мирно коротал время в своем имении. Когда Советская Армия стала подходить к этой местности, Шмайссер хотел, по примеру многих, эвакуироваться на Запад, но жена его отговорила, говоря, что им нечего бояться : при Гитлере он не служил, выезд ее за границу был оформлен законно и т. д. Старый дипломат поддался на уговоры, и видимо зря, так как был арестован вместе с женой, и вот оказался вторично в Москве, но уже без дипломатического иммунитета. Вдобавок ко всему, ему велели отзываться на фамилию Шнайдер. Для чего это , он так и не усек, и часто при проверке происходили недоразумения. Проверяющему он доказывал, что он Шмайссер, а тот терпеливо убеждал старика, что он Шнайдер. Потом, так и не договорившись, надзиратель исчезал. Вот и такие фокусы случались на Лубянке. Какова была цель ареста этого уже преклонных лет человека, я так и не понял. Возможно требовались сведения о работе немецкого внешнеполитического ведомства, и я не исключаю возможность, что для Шмайссера все и закончилось благополучно. Пока же он сидел вместе с нами, был интересным собеседником. Для него приносили немецкие книги, в том числе сочинения Маркса и Энгельса, и я впервые познакомился с теорией социализма, которую я смутно представлял себе из общения с моими наставниками - болгарскими коммунистами, столь же политически неподкованными, как и я, но со столь же твердыми убеждениями, рожденными и подкрепленными реалиями жизни. Так прошел еще месяц после последней встречи с подполковником Никитиным. Никто больше меня не тревожил. Оптимизм мой то угасал, то вновь возрождался под влиянием логических умозаключений бывшего дипломата, хорошо знавшего обычаи готтентотов Африки, но весьма смутно - практику органов госбезопасности самой демократической страны мира.
Оглавление Предыдущая глава Следующая глава