Эльза Лейтан-Михайлева. «Латыши прощаются с Сибирью» (Очерки. Субъективный взгляд с борта парохода «Латвия»)
Енисей был неутомим. Чем дальше – все более полноводен, все более могуч. Но от этого на душе не веселело. «Погоды стояли мрачные». Берега облысели, солнце почти не показывалось, и на борту, как нож в сладкий пирог, в наши увеселения врезался «Мемориал».
Эти беспардонные люди из Красноярска: В.Г.Сиротинин, фотограф Саша, девушки, корпящие в недрах третьего класса над пишущими машинками, все чаще стали заявлять о себе, все чаще портить нашей элегантной, по два раза на день переодевающейся публике настроение, ну а по сути: скромно, ненавязчиво, как бы мимоходом разворачивать сознание, повернутое не туда куда надо, к осознанию текущего момента.
Вдруг в коридоре появлялись стенные газеты размером на два, а то и на три метра, с фотокопиями документов, с фотопортретами замученных, растерзанных, расстрелянных, распятых в прямом и фигуральном смысле в 1919, в 1921, в... 37... 42 и 46... В 50 и 1970 годах людей; с берега для встреч приглашались бывшие «политзаключенные»; взяли на борт Эльзу Рудзите, Леопольда Боровского, Зенту Снейдаре, Астру Падедзе… в тихих деревянных городках, в крохотных, пропахших плесенью квартирках, устраивались теле- и радио-интервью с латышами, удаленными от родины на тысячи километров, словом, в «бочке меда становилось все больше дегтя».
И все бы ничего, и был бы красноярский «Мемориал» всего лишь перчиком при дорожных приятных впечатлениях, если бы не «Стройка 503», окончательно превратившая наше романтическое путешествие по Великой реке в рейс горького приобщения к трагедии, некогда поставленной кремлевскими режиссерами на ее прекрасных берегах.
Утром 2 октября, без обычной для этого часа «лекции» было объявлено, что подходим к Ермаково и что стоянка будет длительная: пять-шесть часов.
«В чем дело? Почему так долго?» На берегу «хоть шаром покати – ни единого ермаковца. Обычно «аборигены» набегали к нам с корзинками клюквы, с орехами, с рыбой. А тут – никого!
За завтраком, – мы с Катей Васичкиной столовались вместе с мемориальцами: с Владимиром Георгиевичем и с его юным оруженосцем Сашей, – оба наших визави вели себя необычно, без шуточных латышско-русско-английских приветствий, были безмерно собраны, грустны и чем-то явно озабочены. Ели не глядя, перебрасывались между собой странными полузашифрованными фразами: «Сфотографируй и ко мне!» «Я попробую раздобыть вездеход». «Расспроси Юсуфа. Театр должен быть на высоком месте». «Вездеход... театр... Какой может быть здесь театр?!»
– Что за место, как называется? – спросила я.
– Стройка 503.
– Здесь интересно? – спросила Катя.
Последовал прямой, сокрушающий взгляд. Лицо Владимира Георгиевича окаменело. Ответил Саша.
– Здесь не место для развлечений. Здесь был концлагерь. Здесь огромная братская могила.
– Простите.
Сердце у меня упало. В горле возник твердый и едкий ком. Я словно бы очнулась вдруг, увидела, что здесь всюду та самая земля! То самое место, где, быть может, провел свои последние дни мой несчастный отец! А в той братской могиле, быть может, его труп, еще не истлевший в вечной мерзлоте, со свинцовой пулей в черепе! Я поняла, что нахожусь в страшном месте. В том самом месте, где жили нечеловеческой жизнью и умирали мученической смертью тысячи людей! И что вследствие этого все мои занятия на пароходе, все наши дела не более чем кощунство перед их память!
Когда мы вышли, мы увидели на берегу, на самом его откосе над Енисеем грубо отесанный белый деревянный крест.
С реки поднимался туман, всходило низкое северное солнце. И этот туман, и этот свет вокруг креста одушевляли его. Он колебался, трепетал, утончаясь, простирал «руки» в вышину, и безголосо, но пронизывающе «кричал». «Мы не случайно здесь!» прошептал мне прямо в сердце встревоженный ум. «Мы здесь затем, чтобы они начали говорить!» После этого я остановилась и во мне возникло ощущение, которое затем обратилось строкой: «Времен связующая нить перстом руки моей коснулась, чтоб прошлое во мне проснулось, чтоб мертвые начали жить!»
Теперь я шла медленно, не отрывая глаз от креста и обдумывав, если можно назвать обдумыванием томление сердца, нестерпимое желание воскресить, получить ответ. Горло обжигало, руки стискивались в кулаки. Губы шептали: «Да будут прокляты! Да не простится им». «Для слезных стрел из этого колчана давно открыта в сердце рана. Не для того ли здесь стоим?.. Не для того ли Белый крест над черным берегом, как часовой в разводе?!.. И мы – на белом пароходе…»
Те, кто ушли вперед, за несколько минут, отделившие меня от группы, за вечность, вставшую между временем, из которого мы пришли, и временем, которое было здесь неизменным, неизбываемым, сделали все, что полагалось сделать в таких ситуациях: положили к подножью креста цветы, перемолвились воспоминаниями о делах давно минувших дней, сказали: «Спите спокойно, товарищи!»
Я подходила к кресту, когда Раиса Васильевна, преклонив колени, произносила эту
сакраментальную фразу. Она ударила меня. «Боже, как могут они спать спокойно,
если мы не знаем даже их имен! Если все позабыто! Если их убийцы не только не
отомщены, но и не судимы!» На мгновение я стала диким зверем, готовым прыгнуть,
вцепиться, вонзить когти, драть. Не могу представить, что сталось бы с
женщиной, которая, сбросив с лица маску скорби, неторопливо уводила группу в
другое место, если бы я не управилась с ним, с этим зверем. «Белые зубы
пересеклись алыми струйками, и берцовая кость, отброшенная, упала на желтый
песок».1
___________________________________
1Строка из триолета С.Калмыкова
Мы остались вдвоем. Я и оскверненный лицемерием крест. Теперь он был неподвижным. Холодным и мертвым. Зато низкий туман, клочьями клубившийся вокруг креста, распространявшийся над оттаивающей, над разогреваемой солнцем землей, непонятно ожил. Некоторые места в нем уплотнились, и там появились темные тени. Я не могла не узнать их. Я уже видела их у курейского пантеона. Но там они были фоном для живых, здесь сами хотели действовать.
Я могла бы рассеять их, если бы мое тело по-прежнему подчинялось мне. Но оно вышло из повиновения – размягчилось или, напротив, окостенело, не позволяя ни поднять руку, чтоб осанной креста отогнать нежить, ни встать, чтобы убежать прочь.
И они оказались рядом, совсем близко, я могла бы дотронуться до их полупрозрачных тел: тощих, как скелеты, или раздутых, безруких, колченогих, лысых, обросших до глаз волосами, со следами удушья и со следами петли на шее, с кровавыми метами на лбу, на затылке, на висках: женщины, мужчины, подростки-мальчики, девушки и… он – мой отец.
Я могу поклясться, что разговаривала с ним.
– Я не знала, что ты был здесь.
– Здесь или там, какое это имеет значение. Я освободился в 4 часа 15 минут утра.
– Разве тебя освобождали?!
– Освободиться для нас значило уйти в смерть. У меня было мало тепла, мало оставалось мяса на костяк. Меня били...
– Расскажи, как ты умер.
– Ты будешь об этом думать.
– Разве я не должна. Ты хочешь, чтобы я не знала?
– Нет. Нам никогда не уйти из этого места, если вы забудете, если не будете знать.
– Расскажи!
– Меня били. Это было утром. Я очнулся и услышал голос врача. Он сказал человеку, который бил меня: «Можно еще! Пульс в норме». Потом я снова потерял сознание и увидел на полу свое скорченное обнаженное тело, тот, кто бил, стоял над ним и смотрел. «Еще можно?» – спросил он. Врач взял мою руку. «Нет. Все кончено. Он – мертв!»
– О твоей смерти мы узнали 19 декабря 1957 года. В прокуратуре сказали: «Ваш отец расстрелян».
– Ложь!
Я обнаружила себя привалившейся к подножью креста. – Видимо, сначала я стояла перед ним на коленях – подол моего пальто был в грязи, – обнаружила, что сижу и твержу полусвязные фразы. Хотела встать, но в уме гвоздем сидела фраза: «венец злодейства». «Венец злодейства»? кто это сказал? Солженицын в Архипелаге или Шаламов? «Венцом злодейства» были советские лагеря. Воронка засасывала и праведников, и воров, целителей и прокаженных, русских, немцев, евреев, мужчин, женщин, жертв, палачей… На вечере памяти надо не говорить, надо читать Шаламова или выдержки из «Архипелага», надо не позволять витийствовать равнодушным. В эту минуту я снова почувствовала на своем лице прикосновение ледяного дыхания, и охрипший простуженный голос тихо сказал: «Сентенция… Сентенция!»
Оказывается, я все еще сидела у Креста. «Встать!» – приказала себе, – «Уйти отсюда! Здесь можно спятить!» Прочь, прочь!» – Я встала, сначала опираясь на руки, потому что ноги затекли и все еще не хотели слушаться, потом медленно распрямилась. Посмотрела в сторону реки. «Наш пароход! где он? Неужели уже ушел!.. Как, как долго я здесь просидела?!»
Собрав силы, добежала до берега, до того места, откуда был виден причал. Пароход был там. Енисей тоже был на месте; серебристый и скользкий под прикрытием реденького, как кисель, тумана. Противоположный берег отсюда казался узкой черной полоской. А по глади воды, может быть, от Игарки, а может быть, и от Дудинки – бежала «Чайка», белый легонький кораблик.
«Видят ли с «Чайки» Крест?.. Что было бы, если бы креста не было? Пришли, ушли, ничего не заметили, ни о ком не вспомнили! Кто поставил его, Владимир Георгиевич или местные люди? Такие кресты должны стоять всюду, по всему берегу: белым конвоем вдоль черных могил. Только тогда!.. Только Тогда!.. «Чайка» вдруг подала голос: три коротких гудка. Кому? «Латвии», братской могиле с крестом? Или мне, человеку, одиноко стоявшему на берегу?
Я пошла в том направлении, куда ушла группа. Дорога была очень грязной, а вокруг
унылый, донельзя печальный пейзаж. Заросшее бурьяном поле, остовы каких-то
машин, труб, груды поврежденных полусгнивших бревен, бетон изъязвленных
фундаментов… Погост! Но погост без крестов и часовен, без церкви, в которой
можно было бы помолиться о всемилостивейшем прощении тех, кто ушел без
покаяния. Никогда, нигде я не видела такого ужасного места!
Вдруг в поле зрения попал барак, словно проявился из воздуха. «Иллюзия или...
настоящий?» Бросилась в сторону, ибо там в пустых глазницах его окон, в проломах
дверей почудилось движение.
Наконец-то увидела людей. Лицеистов и группу Микушевича. Они стояли на груде серых, до серебра выбеленных дождем и снегом досок, говорили об экспедиции Сиротинина к «театру», о том, что «театра» так и не удалось найти.
Оказывается, здесь был тюремный театр, в котором играл Юсуф Алимжанович Аскаров. Здесь была железная дорога, целый город тюремных бараков, восточный конец магистрали, начинающийся в Коми ССР, в Абези.
На останках этого тюремного города бродили наши женщины, собирали поздние осенние цветы. В руках у каждой был букетик клевера – поминальные цветы латышей. Вечером состоится панихида по убиенным и трапеза. Как хорошо, что эти цветы еще не успели увянуть. Выросшие на костях, на прахе, они помогут вспомнить, вспомнить все!
К сожалению, на вечер памяти я пойти не смогла, не смогла повторить переживаний дня, но подтверждение того, что читатели астрального клише на «Стройке 503» я была не одна, получила. Нечто аналогичное моему пережил здесь Владимир Борисович Микушевич, в тот же день написавший балладу, и Тойво Рянналь! Балладой, автограф которой мне подарил профессор, закончу.
Ермаковская Баллада
Болотистый берег, барак нежилой;
где плесенью пахнет и прелой золой;
В таком же бараке ютится рыбак;
И слушает лай караульных собак;
Пускай передохли давно кобели,
Которые здесь мертвецов стерегли;
Недаром держали при лагере сук,
На пришлых собачий ощерился внук;
Его подстрекает наследственный зуд;
Других непременно сюда приведут.
Здесь водится души, но нет ни души;
Бог знает, где русские, где латыши.
Но воют всю ночь прозорливые псы
При виде безлюдной песчаной косы.
Толпятся охранники – призраки там,
Идут за живыми они по пятам;
И сколько бы мы не потратили фраз,
Без этих теней нет ни Бога, ни нас!
Должны ли мы, живые, общаться с мертвыми?!
– В те дни в Ермаково было пятнадцать тысяч свободного населения. Обслуживали заключенных. Был солдатский клуб, библиотека и две зоны. В одной было 600 мужчин, в другой 400 женщин.
– Это как же понять, обслуживали зэков в столовой, мыли камеры, кофе в постель?!
– Камер здесь не было. Зона – не тюрьма. А ГУЛаг был своего рода империей, со своими патрициями, крестьянами, рабами, надсмотрщиками. Столицей этой необъявленной на картах СССР империи и было Ермаково, значащееся в отчетах ГУЛАГа как «Стройка 503» МВД СССР. Подчинялась она СУЛЖДС, то есть северному управлению лагерей железнодорожного строительства, а стоял во главе этого СУЛЖДС Сам, т.е. сам Лаврентий Павлович. Что касается профессий, то большинство из этих пятнадцати тысяч были, как там у вас по-латышски – апкалпе, обслуживающий персонал: дворники, плотники, слесаря» токари…
– Ну, а вы из каких были? Из тех, кто обслуживал, или из тех, кого обслуживали?
– Я из этих, из «надсмотрщиков».
– Охранник, значит?
– «Значит!» Что значит? Вот вы тоже, небось, уже обозвали: «вертухай!» А хоть знаете, что это такое?
– Смутно.
– То-то же! Я лично служил во внутренних войсках, в военизированной охране, в задачу которой входило охранять государственные объекты: штаб управления, банк, связь, радиостанцию, редакцию газеты. Эти войска формировались из проходящих действительную службу. Стало быть, из мальчишек, из людей, у которых своей воли не было.
Точно так формировалась и другая категория войск МВД – конвой. Эти сопровождали зэков на этапах, были разводящими, то есть водили на работу. Третий в род – вохровцы – ВОХР – вот тут-то и были вертухаи, службисты. Солдаты срочной службы, которые после демобилизации добровольно остались в охране, их бедными ребятками не назовешь. Надев голубые погоны – мы носили красные – они получали возможность стать командирами отделений, старшими надзирателями, лейтенантами и даже начальниками лагерей. Их было не так уж много. Тщательно отобранные – просеянные. Из 600 человек нашей охраны во внутреннюю перешло человек пятьдесят. Но мужики все матерые. Волки! Об одном могу рассказать. Интервью брал для газеты.
– Расскажите, если не очень страшно.
– Страшно. Но все равно расскажу... Перед седьмым дело было. Перед ноябрьскими праздниками. Пригласили куда надо, дали задание: заметку о лучшем вохровце дать, в праздничный номер. Сами и фамилию назвали. Разыскал. Стал расспрашивать.
– Вот, говорят, вы – самый лучший?
– А черт его знает, может, и лучший.
– Ну, а заслуги Ваши в чем, за что награды?
– Хрен его знает, за что! За этих... Слыхал, на этой неделе пятерых споймали?
– Чего «ну-у»? Чего понукаешь? Хоть расскажу, не хошь – иди себе к едрене фене!
– Расскажите.
– Так это я их и споймал! Всю пятерку, как воробьев шапкой!
– Не скромничайте, трудно, наверное, было? Тайга!
– Кому трудно. Мне легко. Мне тайга – что мать родна. Вот, слухай, как дело было. Ушли, значит, втихаря, приспособились. А куда идтить-то? Асфальтов не проложено, указателей нема. В болота, в топь?! А я все проходы знаю. Тутошний я.
Начальство: «Ты чего не идешь? Уйдут».
Я: «Куды? Вот пообедаю и пойду. Провиантиком запасусь, хлебом, колбаской. Пусть ножки-то поразомнут, пройдут километриков пятьдесят-шестьдесят, а я их через десять... еще и ждать придется!»
– Ну-и… перестрелял?
– Куды ж делись! Одна дорога, коли в болото по маковку нехотится!.. Иду, значит. Не тороплюсь, орешки щелкаю, туды-сюды. Сумеречно стало. Вижу, костерок тлеет. Вот и встреча! Подкрался тихо. Ни один сучок не треснул. Смотрю: греются, портяночки с ножек смотали, сушат у огонька. Умотали, значит, Сивку крутые горки! Четверо постарше, а один махонький, подросток что ль, а, может, просто похудевши, плечи с мою ладошку, на физии нос только и торчит. Сидят, значит, в обнадежии, в спокое, а я – тут! Вышел, да как гаркну, во всю моченку: «Бегите!» Мол, кто убежит – спасется. Прыснули все, только малец у костерка столбом. Окаменел со страху...
– Ну и что же, ну и убежал кто? Мальца-то, мальца оставил, или...
– Зачем? Я так: пу-ух в лоб! Хе-хе! Всех пуля достала. Снайпер я. Ворошиловский стрелок! Насобачился на побегушках этих. Положил, значит, всех. Уши обрезал, теплые еще были.
– Уши-то зачем?
– Да неужто все дерьмо с собой тащить в качестве доказа! От другого бы руки с пальчиками потребовали, а мне – вера. Премию дали! К женкиной приятности. А вы что, писатель, писать будете?
– Собирался.
– Ну, пишите, пишите! Как там у Николая Васильевича Лермонтова? «Тятя, тятя, в наши сети притащило мертвеца!» Xa-xa-xa!..
– Ну как? Понравилась новелла-то про «вертухая», про снайпера этого?
– Значит, все-таки написали, «Снайпер» озаглавили?
– Вот видите, как получается. Ни черта вы не поняли. Да разве сидел бы я здесь с Вами, да разве жил в одной каюте с Алимжанычем нашим, коли б такие новеллы в газеты писал о псах этих сторожевых! За этого-то стрелка отсидеть пришлось в карцере, не только за то, что отказался. Так что прошу не путать рабов красного погона с хозяевами в голубых.
– А вы не скажете, как расшифровывается аббревиатура ГУЛаг?
– Очень просто: Главное управление Лагерей. А находилось оно в Москве. А во главе его с 1937 года был опять же он, Лаврентий Павлович Берия, собственной персоной. (От ред. сайта: автор тут напутала крепко. Но простим неспециалисту)
– А что означает ОГПУ?
– С какой стороны?
– То есть, как с какой?
– То есть, если со стороны зэков, то ОГПУ расшифровывается «Ой, Господи, помоги убежать!» А если со стороны голубых погон – «Убежишь, поймаю, голову оторву!» Читайте наоборот.
– Ну, а НКВД?
– И это не знаете? Народный комиссариат внутренних дел. Так до 1937 называл МВД: Министерство внутренних дел. У современных зэков: «Может быть, вернусь домой». Чувствуете, как изменилось время!?
– Чувствую. А откуда в латышском сведущи?
– Да ведь приходилось встречаться. С кем только не приходилось. Полный интернационал здесь был. Не только пролетарии. Я службу начал в 47-м. Сортировку прошел удачно. Неграмотных отправляли в Забайкалье, на Колыму – в «Индии», как у нас говаривали, но я стихи пописывал, меня и оставили. Назначили в комендантский взвод. Нес охрану радиостанции, типографии, работал зав. библиотекой, столоначальником, потом приписали к театру, на «Стройке 501», в АБЕЗи в КОМИ СССР. В Ермаково попал с театром в 1949, там и встречал латышей. Один вроде – Лапшой, другой Потиоб.
– Это что за фамилии? На латышские не походят.
– Может быть, и запамятовал.
– Ну, а с Аскаровым как встретились, в Ермаково?
– В Абези еще. Я там в администраторах подвизался на вторых, так сказать, ролях. Настоящий администратор – из зэков, а я у него в помощниках, для гастролей, для ангажемента, для разных поручений на воле. Директором был Алексей Алексеевич Алексеев, человек преудивительный. Интеллигент в высшем смысле слова. А среди актеров – одни звезды. Самые яркие: князь Оболенский Леонид Леонидович, князь Болоховский, Аскаров. Сравнить сегодня не с кем. Несравнимы!
Когда Болоховский выходил на сцену, зал замирал. До последнего его слова, что называется, не дышал! Как читал «Графа Нулина»! Вы слышали, как читал я на вечере знакомства? Все бросились хвалить. Так вот я – это сельская самодеятельность рядом с ним! Не только голос – чудный, чудный голос! – но интонация, выражение лица, каждое движение – артист, Богом данный! Аристократ и по крови, и по духу!
– А Аскаров, об Аскарове расскажите.
– О нем особо говорить надо. В моей жизни Аскарову особая роль дана. Вы знаете, что Аскаров тоже из принцев крови, князь, внук персидского падишаха?
– Слышала.
– Стало быть, можете догадаться – грань высочайшей культуры! Впервые увидел его в 1947 году. Сразу влюбился. Стоит на солнышке молодой, очаровательный человек с нерусским лицом, с легкой, изящной, нерусской фигурой. О чем-то говорит. Другие стоят, слушают с огромным вниманием. «Актер! И не рядовой!» – подумал я. Так и оказалось, В Театре вел две линии: актерскую и линию режиссера, как Оболенский, как Болоховский. Играл Гамлета. Как? Не расскажешь, видеть надо! Но вот один момент: к тридцатой годовщине Октября, в 1947 году был Аскаров ведущим на торжественном концерте. В зале собрались все высшие чины. Выходит, лапушка, спокойный, блестящий: в черном смокинге, в ослепительной манишке, в сияющих лаковых туфлях – «Явление Христа народу»! как на картине у Иванова. Выходит и читает, – кого бы вы думали? – Дыховичного и Слободского. Это в сороковые-то, роковые! Это все равно, что Никите Сергеевич под нос Эрнста Неизвестного подсунуть! Естественно – в зале все смолкло. Муха пролетит – слышно. Анекдот рассказывает: «Зашла старушка в зоопарк, увидела верблюда и говорит: «Господи, до чего Советская власть лошадь довела!» В зале – тихий взрыв. Ну, думаем, хана Аскарову! Тишина мертвящая, ни хлопочка, ни вздоха. Вдруг на сцену скорым шагом вбегает начальник спецотдела: «Аскарова – орет – в кандей!!!» Вот тут-то и произошел настоящий взрыв. Буря аплодисментов не Аскарову, а начальнику спецслужбы. Ждали-то совсем другого!
А Аскаров с этого дня стал кумиром. Молодежь гужом, хвостом. «Слушайте Аскарова!» «Учитесь у Аскарова!» Вам, наверное, это не очень понятно?
– Отчего же, понятно.
– Так вот, о роли. Если скажу, наставник, мало. Учитель – и этого мало. Аскаров Юсуф Алимжанович, Оболенский, Болоховский – весь наш театральный коллектив был для меня школой, лицеем! Пришел я в отряд неучем с пятиклассным образованием, а ушел, не в похвалу себе скажу, академиком.
Крайнов Дмитрий Дмитриевич, из археологов, составил для меня программу обучения, по которой я мог экстерном сдать за любой гуманитарный вуз. Князь Болоховский поставил голос, обучил художественному чтению. Оболенский говорил мне: «Учись! Не теряй ни часа!» Заставил меня брать уроки живописи у художников Зеленкова и Маслова, работавших в манере Бенуа и Лансере. Ну а Аскаров учил актерскому мастерству, режиссуре, учил быть джентльменом, хорошим манерам, внутренней собранности. Аскаров был для меня живым воплощением идеала мужчины, личностью яркой, активно эмоциональной, но в то же время предельно сдержанной. Человеком отважным, смелым и в то же время тонким, мягким.
Когда сворачивали стройку 501, я уже был руководителем самодеятельности в солдатском клубе. Когда демобилизовался, в пятьдесят третьем, – стал журналистом, собственным корреспондентом газеты «Речник Енисея». Затем кончил институт культуры в Иркутске, пятьдесят три дня работал на телевидении в качестве второго лица, затем был откомандирован в высшую партийную школу в Ленинград, кончил ее, но не в аппарат пошел, а снова на телевидение. Пишу новеллы, стихи, словом – Человек!
Есть у меня предложение для ученых, для социологов, для психологов – насаждать культуры не культурными мероприятиями, а культурными людьми. Ведь какой феномен! Приезжаешь куда-нибудь в далекую сибирскую тьму-таракань, приходишь в школу и что же видишь: «Илиаду читают, иностранные языки в моде, классическая музыка, «собственная Третьяковка»… Там, оказывается, свой Аскаров, свой князь Оболенский из ссыльных! Но ведь скоро не останется ни одного! …Как снова встретились? В 1958 году иду по улице, вдруг вижу афишу: Гастроли Ачинского театра. Село Петровское Красноярского края. Читаю дальше. «Режиссер Аскаров»... Что?! Глаза на лоб лезут: «Аскаров? Какой Аскаров? – Слух был: сгинул Алимжанович в Озерлаге на лесоповале! – Пашу афишу носом. Ищу инициалы. «Черт возьми! Черт возьми!» – «Ю.А.» – «Юсуф Алимжанович!» «Жив, значит, курилка, жив!»
Тут закрутилось. Помчался в Канск. В управление стройками. «Где? В каком лагпункте?» Отыскал, конечно. Получил разрешение на свидание. Дали в сопровождение солдатика. Добрались, как Нансен, до южного полюса добирался... Добрались и тут только узнали, что лагерь этот – спецзона. Особый режим. Никаких свиданий! Зря, стало быть, мучались, старались. Солдатик сочувствует, я матерюсь. Вдруг в небо зеленая ракета. Кто-то, значит, дал знать Аскарову. Встретились! Вы не зевайте, не у меня, у него интервью берите!..
Пентюхов Владимир Фролович. Солдат Советской Армии. «Раб красного погона». Администратор тюремного театра. Актер, журналист. Писатель. Хороший человек. Беседу с ним записала в вагоне, в Бог знает какой задрипанной электричке, по дороге из Дудинки в Норильск.
На оглавление Пред. страница След. страница