Эльза Лейтан-Михайлева. «Латыши прощаются с Сибирью» (Очерки. Субъективный взгляд с борта парохода «Латвия»)
Известно, что лошади, возвращаясь домой, бегут быстрее. Быстрее бежит время, заполненное интересными делами – не успеешь оглянуться: все кончено! Оно тащится, когда торопишься, когда скучно. Вообще, положиться на время ни в коем случае нельзя, хотя бы потому, что времени вообще нет. Как говорят о тяготении: сил тяготения нет – есть взаимодействие тел. В этом смысле время лишь состояние ума и чувства. Если бы нам удалось ни о чем не думать и ничего не чувствовать, оно – остановилось!
Неделя обратной дороги прошла для меня вдвое быстрее. События перелистывались со скоростью бегущего по экрану кадра: главное внимание – на Сиротинина!.. Еще не все выяснено с Вандой! «На вечере памяти Сахарова» надо высказаться о «Мемориале»... в Туруханске... – Кто, кто из писателей был туда сослан? – Еще Юлька – надо собрать материал для «красавицы», еще «Латыши в Сибири»… словом.
На улице мороз в десять градусов, ветер и колючий, колкий, как иголки, снег. (И это-то седьмого октября! А в Латвии сейчас – золотая осень, в Латвии в лесу опята, и зеленые грузди!)
Поднимаемся по круто уходящей в берег скользкой дороге. Мне это противопоказано. Несколько месяцев назад я сломала ногу, в ней, в бедре железка, соединяет что-то с чем-то, и если я – не дай Бог – шлепнусь... Не лучше ли возвратиться назад?
В плане два музея: Свердлова и Спандаряна – зачем мне Свердлов и Спандарян?! Но ведь еще посещение квартиры Астры Падедзе. Пойду потише, пойду по следам на снегу.
Пока я добиралась до первого экскурсионного объекта музея Спандаряна, наша группа уже посмотрела его. Встретились у ворот на выходе. Многие ворчали: «Сколько еще этих музеев? Зачем они нам?!»
Музейный работник – молоденькая девушка, укутанная в теплое пальто и шаль, смущенно молчала.
Музей был расположен в добротном деревянном домике, торжественно обставленном со всех сторон елями. Висела у входа мемориальная доска, а в палисадничке на постаменте стоял бюст Спандаряна, туруханского сподвижника и собутыльника Иосифа Виссарионовича.
– Может быть, сходим к дому Ариадны Эфрон? – сказала экскурсовод. – Он здесь поблизости, квартала три-четыре отсюда.
«Ариадны Эфрон!» – обрадовалась я. – Так вот кто был сюда сослан! Дочь Марины Цветаевой Аля. Как же я, как же могла забыть!»
«Не знаю, где ты и где я. Те же песни и те же заботы.
Такие с тобой друзья. Такие – сироты!»
Замечательную книгу Марии Белкиной «Скрещение судеб» о Марине Цветаевой я прочитала несколько лет назад, в год ее выхода. Но эту строчку помнила. Помнила все, что она написала о дочери Марины, о трагической ее судьбе, сосланной в Туруханск, 17 лет проведшей в тюрьмах и лагерях только за то, что чекистам не хватало улик, чтобы подвести под расстрел ее отца, мужа Цветаевой, и они заставили их выдумать, засадив в тюрьму дочь.
Снег из колючей крупы превратился в хлопья, стало теплее, дорога прикрылась пушистым белым покрывалом, на котором следы идущей впереди группы были для меня прекрасным путеводителем.
«Туруханск – большое унылое село. Глинистый срез берега, серые деревянные домишки, редкие низкорослые ели... и бесконечный разлив Енисея... – писала Аля – река огромная до ужаса… есть три магазина, крупа, консервы, водка (есть ли эти продукты в нынешнем Туруханске?). С хлебом очень трудно, за время пребывания здесь не удалось купить ни разу... Сейчас разгар лета, но холодно как в сентябре. Картошка еще цветет. Кроме картошки, на огородах нет ничего… Когда я получила деньги, я, знаешь, купила себе телогрейку, юбку, тапочки, еще непременно куплю валенки...»
Мать Ариадны была провидицей. Когда Аля была еще крохотным ребенком, написала:
«В дивном граде сем, в мирном граде сем.
Где и мертвой мне будет радостно –
Царевать тебе, горевать тебе,
Принимать венец, о мой первенец!»
Это было о любимой ими обеими Москве. В Москве Аля и приняла свой терновый венец.
Интересно, о каком доме говорила экскурсовод? О том, в котором она жила на квартире, или о том, какой купила вместе с Адой Шкодиной. Об этом совместном доме Аля писала мужу: «В нашей избушке терпимо только тогда, когда топится печь. Топим почти беспрерывно... Воду и дрова возим на собаках...»
Другой дом, принадлежащий Зубарихе, – Аля называла хозяйку этого дома «старой ведьмой» – был не лучше. «Хатенка старая, покосившаяся, холодная, вечером приходится выдвигать койки на середину комнаты, а то и за ночь одеяло примерзает к стене, под кроватью лежит слой снега, в общем, «ледяной домик Анны Иоановны».
Адина с Алей хибарка находилась на самой последней улице, на берегу Енисея. Туда-то мы, очевидно, и идем. Справа ряд деревянных домов, слева монастырь, засыпанный снегом, а впереди спуск к реке.
Перед самым спуском справа от дороги – дом под тесом с высоким забором, – отнюдь не «хибарка». Ели. На снегу кажутся черными, как кипарисы. Толпа людей, безмолвно стоящая с экскурсоводом и профессором Микушевичем в центре.
– А же хозяйка, которая, как вы говорите, помогла Ариадне выжить?
– Не знаем. Постучали, но никто не ответил. Может быть, дома нет, а, может быть, не желает встречи.
– Давайте еще разок.
На повторный, напористый стук хлопнула дверь, истерично залаяла собака, вышла хмурая неприветливая немолодая женщина, одетая наскоро, в накинутую на плечи шаль. При такой одежке на десятиградусном морозе не побеседуешь, не порасспрашиваешь. Все-таки о чем-то спросили. Но вот хоть убей не помню, о чем. Затем извинились, кое-кто поклонился: ей ли, дому ли?
«Ни роз, ни лилий, Аида сень.
Семь струн у лиры. Нас тоже семь».
По одной этой встрече сказать что-нибудь о жителях Туруханска невозможно. Но вот что писала о них Ариадна Эфрон:
«Поговорить здесь решительно не с кем... Здешние обитатели говорят на многих и разных языках. Но ругаются, конечно, только по-русски. Живут бедно, но зато празднуют так, как я в жизни не видывала, – варят какую-то бражку, гулять начинают с утра, к вечеру же все, старые, малые и средние пьяным-пьяны.
По селу ходят пьяные бабы в красных юбках, ватных штанах и поют пьяными голосами душещипательные песни, мужики же все валялись бы под забором, если бы были заборы – но последние к зиме ликвидируются, чтоб не пожгли соседи, где-то кого-то бьют, где-то сводятся старые счеты, кого-то громогласно ревнуют. Боже мой! Как все это далеко, далеко и еще раз далеко от Москвы! Потом начнется утро и все сначала…»
Стоя у добротного забора, свидетельствующего о том, что к девяностым годам кое-что в Туруханске все-таки изменилось, вглядываясь в лицо хозяйки Ариадниного дома, абсолютно равнодушное к интересу, проявленному к ней и к дому почти полусотней людей из чужих далёких краев, я невольно поежилась и почти слово в слово вспомнила это письмо.
Уходили с чувством неловкости, основательно промерзшие, с ног до головы запорошенные снегом, потому, очевидно, радостно согласились на посещение еще одного музейного дома. Из «музея» «жертвы» сталинизма пошли в «музей» «жертвы» царизма.
Эта «жертва», как оказалось, жила в Туруханске много лучше: в большом «горячем», великолепно натапливаемом доме, с тремя комнатами и обширными теплыми сенями: в кабинете (!) стоял письменный стол с настольной лампой и стопкой книг, в спальне – широкая кровать под белоснежным заячьим меховым одеялом с горой пуховых подушек (!). Перед домом – скульптурное изваяние в полный рост.
«Идиотизм инерции!» – квалифицировал явление один из наших. Но, по-моему, дело
не только в инерции. Ариадна Эфрон прожила в Туруханске шесть лет – шесть лет
идет перестройка – парижанка, художница, выдумщица, мастер на все руки, с
энтузиазмом работала в местном клубе, сотни людей, очевидно, помнят ее, немало
сохранилось вещей, сделанных и написанных ею, но вот музея нет. Нет
мемориальной доски на доме «под кипарисами», монумента в рост или хотя бы
бюстика, какой поставлен городам никому неизвестному Спандаряну.
Время, стало быть, все еще бьет поклоны тиранам, а жертв их воспринимает
преступниками.
На оглавление Пред. страница След.страница