Владимир Пентюхов. Раб красного погона
Через неделю пути наш эшелон остановился в двух километрах от монгольской границы на станции Соловьёвск. Какое отношение имели соловьи к станции, было не понять, потому что вокруг не было ни одного кустика, где бы можно было присесть им и порадовать чей-то слух сольным исполнением. Кроме беркутов, описывающих с раннего утра и до позднего вечера бесчисленные круги над курганной местностью, других птиц здесь никто не созерцал. Но земная живность водилась: рыженькие суслики, их не менее рыжие родичи тарбаганы и серенькие тушканчики. Забавно было наблюдать за последними. Прыгает, прыгает такая крошечная кенгуру с длинным хвостиком и толстой неуклюжей головенкой, потом вдруг остановится и начнет рыть передними лапками землю в каком-нибудь крошечном обрывчике. Выроет ямку, заберется в нее и зыркает из тенечка крохотными глазками.
Поймать степную зверушку оказалось непросто. Она всякий раз, точно проворный кузнечик, успевала выпрыгнуть из-под ладони.
Наш пожарный караул разместили в сараюшке, где прескверно пахло карболкой и другой ветфельдшерской дрянью. Здесь не было ни нар, ни захудалого столика. Все надо было где-то находить, делать. Некуда было поставить и лошадей. Держали их возле своего инвентаря на привязи днем и ночью. Старики ворчали: «На хрена нам нужна какая-то Маньчжурия вместе с Монголией? Молодых, что ли, мало? Те в охотку хоть до Тихого океана добегут и кого хочешь раздолбают, а из нас уж песок сыплется».
Ворчали и другие бывалые солдаты. Они, кроме того, недовольны были тем, что полк задержали именно там, где не увидишь ни одной юбки.
Ну, насчет женщин они были неправы. Видели. Когда серые от пыли монголы гнали через границу гурты овец, многие «страждущие» стекались к дороге и во все глаза таращились на чабанок с лунообразными лицами, на которых едва угадывались щелки глаз и дырочки носа. Из-под мохнатых круглых шапок — в июльскую-то жару! — свешивались длинные пряди черных волос, на плечи было накинуто что-то толстое, сшитое из ваты.
Неслись в их сторону слова по-русски без стеснения, не понимают же люди ни бельмеса:
— Ну, чудо! До них чтобы добраться, надо час раздевать.
— Ладно, если доберешься. А может, и ничего не выйдет. Они, говорят, только одних юбок по сорок штук надевают.
— Да по сорок штанов, — добавляет кто-то, и все хохочут над своим остроумием. Потом опять кто-то бросает реплику:
— Тут у нас в степи и воды столько не найдешь, чтобы отмыть их...
— Эко, сказанул! Да их отмачивать надо неделю, а потом скоблить...
Ржут солдаты жеребцами, а бедных женщин-монголок, затырканных, как и наши матери и сестры, улавливающих суть реплик, коробит в седлах так, что плечи и спины сжимаются в комок.
Удивительно, но факт: кому-то из старших командиров, видимо, все-таки пришла в голову мысль запретить такое солдатское «развлечение» на том основании, что оно может отрицательно сказаться на поставках в СССР бараньего мяса. Но о том, что это аморально, слов не слышал.
Сержант Ибрагимов усиленно муштровал меня по пожарным инструкциям, готовил себе замену, говорил:
— Если будешь знать всё, как я, комполка утвердит тебя в должности и сразу присвоит звание младшего сержанта. Он об этом сам мне сказал, перед тем как сюда поехали. Сам сказал, понимаешь? Он же знает, что нас надо по домам распускать, а кто будет командовать караулом, ему без разницы, лишь бы дело знал.
Он говорил, я согласно кивал своей стриженой под нулевку головенкой, а сам думал: «Ну какой из меня начальник? Обращусь к командиру хозвзвода, пусть мне подыщет другую работу».
Обратиться не успел. Вмешался господин случай, все изменилось в моей жизни самым решительным образом.
Где-то числа двадцать седьмого июля к нам в сараюшку заглянул посыльный из штаба полка и сказал, что мне, он назвал мою фамилию правильно, надлежит сейчас же явиться в штаб к капитану Флейшману, тому самому, что любил заходить к нам в пожарный караул покурить самосада. Я посмотрел на Ибрагимова, тот пожал узкими плечами, по-бабьи развел руки в стороны:
— Иди, коль приказывает. Возможно, куда-нибудь отправит.
Ни он, Ибрагимов, ни Костя, ни я не подумали, куда и на сколько может меня отправить капитан Флейшман. Я даже не простился со стариками, о чем до сих пор жалею. Я только, по совету Кости, прихватил с собой, на всякий случай, вещмешок с книгами.
Костю я искал в 60-х годах в Красноярском крае, родом он вроде был со станции Козулька, но... безуспешно, хотя опыт в поисковой работе уже имел немалый — помогал людям разыскивать без вести пропавших на фронте родственников и многих находил.
Я пришел в штаб, нашел капитана, и тот, сунув мне в руку сложенную вчетверо бумажку, приказал, назвав по фамилии:
— Поезжайте в поселок Борзя, в штабе дивизии найдете моего однофамильца майора Флейшмана и помогите ему в его делах. Сколько он вас задержит, я не знаю, но надеюсь, что вы, такой грамотный, такой дисциплинированный солдат, который изучает даже философию, не подведете меня. В бумаге написано, где его отыскать.
Слова «грамотный», «дисциплинированный», «философию изучаете» польстили мне. Я весело ответил:
— Не подведу, товарищ капитан. Буду стараться! Когда ехать?
— Да прямо сейчас. Идите на станцию, там, в спецвагоне, найдите старшего и доложите, что вы прибыли по моему приказу. Он вас отправит поездом.
Майор Флейшман был ни в чем не похож на капитана Флейшмана, и потому я даже не сделал попытки спросить, не родственники ли они? Да и как мне до этого было дело? Я, можно сказать, с ходу включился в работу и в числе трех солдат занялся погрузкой в теплушку разного рода ящиков, столов и стульев, свертков, пакетов, даже тюков. По всему было видно, состав, придвинутый к погрузочной площадке, не завтра, так послезавтра должен будет отправиться в дальний путь.
Майор сделал меня своим денщиком. Я обязан был выполнять все его приказы: ходить за завтраками и обедами в поварской вагон, быстро подавать то, что он просит, быть на посылках и даже чистить сапоги.
В общем-то, вначале меня это не угнетало. Какая была разница, где служить, лишь бы день да ночь и сутки прочь. Но скоро его барские замашки стали раздражать, злить. Особенно нервничал, когда Флейшман вместо того чтобы протянуть руку и самому взять карандаш, орал на весь вагон:
— Рядовой Пентюхов, подайте писалку! — и умышленно делал ударение на первом слоге последнего слова.
Сколько помню, майор ни разу не назвал меня по имени, не спросил, откуда я, где, как жил. В отместку ему и я дал себе слово никогда первым не открывать рта. Когда же ему надоедала тишина, он иногда спрашивал:
— О чем это вы все молчите, рядовой Пентюхов? Неужели у вас имеется о чем молчать? Это хорошо. Молчите и впредь, особенно с другими. Никто не должен знать, кто мы и какую выполняем работу.
Майор принадлежал к разведуправлению дивизии, об этом я узнал в первый же день встречи с ним. Во время движения в сторону Маньчжурии он был связан с многими командирами. Меня же при общении с ними отсылал чуть ли не на дистанцию полета пули.
Я не стану описывать подробности похода в сторону Большого Хингана через пустыню Гоби. На эту тему есть достаточно литературы, приведу лишь несколько стихотворных текстов, которые, так сказать, выражали в то время настроение моей души.
В походе
В пустыне безбрежной верблюдов следы,
Колючка, барханы, песок раскаленный.
Во фляжках давно уже нету воды,
Но мерно качают ряды батальоны.
А солнце все жарит. А плечи болят.
Свинцом налились автоматы, винтовки.
Потрескались губы, болезненный взгляд.
Как манны небесной, все ждут остановки.
Но нет остановок. Железен приказ:
Идти и не падать от жуткого зноя.
Мы можем в пустыне погибнуть сейчас,
Коль духом ослабнем и выйдем из строя.
И взгляд опаленный кидая вперед,
Наш ротный кричит:
— Что притихли, ребята?
Не смейте стонать и дышать через рот,
Не смейте терять вещмешки и лопаты!
Эй, кто там свалился? Немедленно в строй!
Какие быть могут в пути санитары?
Приказ получил, значит, силы утрой.
Загоним в песок тепловые удары.
И снова в молчании тонут ряды.
Идут батальоны, в песках увязая,
Которые сутки без сна, без воды,
Туда, где синеют границы Китая.
Но вот и предгорья Хингана видны.
Что нас ожидает там? Отдых, прохлада?
Скорее всего, по закону войны,
Японцы нас встретят лихой канонадой.
Но тихо. Колышется в мареве зной.
Стервятники кружатся в плавном полете.
И вдруг раздается желанное: «Стой!»
Приказ: подтянуться усталой пехоте.
Белеет вершинами грозный Хинган
И ищет в безоблачной выси опору.
На нас с удивленьем глядит тарбаган
И нехотя прячется в темную нору
За перевал
Ну наконец!.. Хинган преодолен.
Да, было нелегко, трещали спины.
Вот наш, к примеру, третий батальон,
Переводил через хребет машины.
Мы окружали их, как муравьи,
И под команду старших: «Раз, два, взяли!»
Закусывали губы до крови
И раз за разом в гору поднимали.
Что говорить, как каждый уставал,
Как, выворачиваясь наизнанку,
За непреодолимый перевал
Мы также переваливали танки.
А тут ветра, а тут дожди и грязь.
Ночами стынь под мокрой плащ-палаткой.
И малярия вдруг подобралась,
Чтоб затруднить нелегкий путь солдатский.
Однополчанин, друг ты милый мой,
Забудем ли ту страшную годину?
Ведь шли тогда мы не к себе домой,
Не к теще на блины, а на чужбину.
И жаль ребят, что пали не в бою.
Болит незаживающая рана.
Покой их стерегут в чужом краю
Вершины покоренного Хингана
Где мы расстались с полком, с которым шли через пустыню Гоби, я даже как-то и не заметил. В мешанине тех событий мне, салаге, было не разобраться. Я обладал обзором сидящего на кочке кулика, но зато запомнил, как в Харбине, где жило много русских, пришедших сюда во время Гражданской войны, встретился с близким земляком, забыть которого невозможно.
В Харбине он чистил сапоги
С промтоварной лавочкою рядом.
Лет за сорок, бледный, без ноги,
Почему-то с очень грустным взглядом.
Я подумал: «Это наш, русак.
Эмигрант, семеновед, конечно,
Забайкальский, может быть, казак,
Потерявший родину навечно».
Подошел, подставил свой кирзач.
Вот мол, обувь тут подзапылилась.
Слышу вдруг, такой раздался плач,
Слышать мне какой не доводилось.
Он чистильщик, обнял мой сапог
И, прижавшись головой к колену,
Долго слова вымолвить не мог,
А потом сказал:
— Я родом с Лены.
К Колчаку забрали в двадцать лет,
В Харбин привезли уже калекой,
И уже давно надежды нет
Жить, как подобает человеку.
И обидно мне, сынок, до слез
Ни за что страдать в чужом раздоре.
Никому я горя не принес,
А всю жизнь терплю нужду и горе,
Ты скажи, кому мне написать?
Я к себе вернулся бы на Лену.
Может быть, живой застал бы мать
И жену — Подваркову Елену.
Через час комендатуры дверь
Открывал он в страхе и надежде.
Интересно знать, где он теперь,
Дома иль в Маньчжурии, как прежде?
Когда в октябре сорок пятого года я прибыл для прохождения дальнейшей службы в город Читу, встретил там несколько человек из тех, кто вернулся вместе с нашими войсками из Маньчжурии. А вот увидел ли свою родную реку Лену и жену Елену мой знакомец, узнать не удалось. В 1985 году, когда приезжал в поселок Жигалово, на Лене, я о нем наводил справки. Одного Подваркова мне назвали, но он ходил на обеих ногах, и на свиданье с ним я не пошел. А надо бы, возможно, это был его родственник.
Последний бой
Перед Чаньчунем пал наш батальон.
В ловушку заманили самураи.
Я в том бою был взрывом оглушен,
Упал в тени какого-го сарая.
Пришел в себя, в исход катилась ночь.
Куда податься, в горы или город?
Как боль в груди и слабость превозмочь?
Хотел попить — у фляжки бок распорот.
Приник я к ней, обняв губами рвань,
Глоток воды, другого бы не надо.
Но вместо влаги в жаркую гортань
Упал осколок вражьего снаряда.
Едва откашлял тот чужой металл.
Ведь он, чугунный, если в бок не впился,
То все равно мне смертью угрожал,
Хотел, чтоб я им, острым, подавился.
Я удержал невольной боли стон.
Остался жив, спасибо и за это.
И зашагал тихонько под уклон
Туда, где небо брезжило рассветом.
Я отхожу за гору, за кусты,
За речки неширокой повороты,
Где бой вчера кипел до темноты,
И нахожу остаток нашей роты.
А поутру, как начался восход,
Озолотив отлогих сопок скаты,
Мы всем полком опять пошли вперед
В последний бой в далеком сорок пятом
Третьего сентября война с Японией закончилась, а пятого, в том же Харбине, майор вручил мне двухпудовой тяжести чемодан, дал литер на проезд, талоны на питание в дороге, посадил в вагон под опеку какого-то старшего лейтенанта и приказал вернуться в свой полк. Запечатанный чемодан, перетянутый ремнями, заполненный, как он сказал, химическими колбами для зарядки огнетушителей, велел передать тому капитану, что послал меня к нему.
И вот я пересек монгольскую границу уже в обратном направлении, добрался с невероятными трудностями до Соловьёвска и заволок злополучный чемодан в штаб полка. Капитан, увидев меня, удивленно вскинул брови:
— О, рядовой Пентюхов, зачем вы ко мне?
— Велено передать вам чемодан. Майор наказывал открывать осторожно. Там колбы...
— Что еще за майор, что еще за колбы?
— Так вы же сами меня отсылали в Борзю, в штаб...
— Это когда было? Он что, все время вас там держал?
— Никак нет, товарищ капитан. Он меня брал с собой в Маньчжурию.
У майора взметнулись лохматые брови.
— Что-что? Он на фронт тебя за собой таскал?
— Так точно, таскал, — подтвердил я.
— Ну братишка, ну хват!
Вскрыв чемодан при мне, капитан совершил ошибку. Я, к своему удивлению, увидел в нем пересыпанные рисовой мякиной два ряда бутылок с японским или черт знает каким трофейным коньяком. И тут понял, что за услугу оказал двоим братьям Флейшманам. Пожевал, так сказать, сена, которое они дали мне жевать. Ладно, что не подавился.
Я покинул здание штаба с болью в душе и сердце и с горечью подумал: «Вот тебе, щука, вперед наука».
От непривычки, что в руках ничего нет, я не знал, куда их девать. Засовывал их за ремень, в карманы истрепанной вконец шинелки, закладывал за спину. Глазам было больно смотреть на постылый пейзаж: длинные землянки с уже пожухлой травой на крышах, унылые курганы, понурые фигуры солдат, снующих по территории полка, огороженной колючей проволокой. Хотелось где-то сесть или даже прилечь и, как в далеком детстве, выплакаться, чтобы вместе со слезами ушла из тела давно угнетающая его тяжесть.
Отыскав глазами свой сарайчик, я направился к нему, но тут же был остановлен окриком: «Стой, кто идет?»
— Мне в пожарный караул, — пояснил я часовому, стоявшему под деревянным грибком.
— Никакого здесь караула, кроме моего, нет, — пояснил тот.
Я отправился в землянку хозвзвода, но не дошел до нее. Присел в изнеможении на обломок бревна, что лежал близ проезжей части дороги, сел на него и стал размазывать по щекам слезы обиды. Было такое ощущение, что капитан и майор Флейшманы отняли у меня что-то такое важное, такое дорогое, чего уже никогда и ни за что не вернуть.
Не заметил сам, как я прилег боком на тот обломок бревна. Скорее всего, сделал это потому, что все время нестерпимо болела спина. Впервые ей, бедной, досталось, когда выручал друга Кешу, вторично — под Чаньчунем, когда на низкорослом монгольском коньке скакал вслед за майором и попал под артиллерийский огонь японцев. Один из осколков снаряда, взорвавшегося неподалеку, ранил лошадь. Она, перед тем как упасть, так взбрыкнула задом, что я улетел вперед ее шагов на десять. Думал, отшиб почки, больше не встану, но как-то отдышался.
Третий раз спине досталось через два дня под тем же городом. В дом, где мы с майором укрылись, врезался снаряд. Удар воздушной волны оглушил меня. Из ушей потекла кровь, а в позвоночник словно воткнулся острый кол, не позволявший ни согнуться, ни разогнуться. Майор вытащил меня из-под обломков досок и балок — удивляюсь, как не бросил? — и, убедившись, что дышу, отдал приказ:
— Вперед! За мной!
Я заснул на том бревне и разбудил меня, поддав тумака под бок, старшина хозвзвода. Он узнал меня и участливо спросил, где я пропадал столько время? А услышав рассказ, заматерился так, что проходившие мимо солдаты невольно остановились в ожидании, что будет дальше. В адрес Флейшманов понеслись слова, за которые можно было в два счета попасть под суд. И какой-то капитан, оказавшийся неподалеку, сразу же подошел к нам и, уставясь в глаза старшине, резко спросил:
— Кому это вы адресуете такие лестные эпитеты, товарищ старшина? Извольте объясниться!
— Японскому Микаде, кому же еще! — нашелся старшина.
Когда капитан, подозрительно покосившись, на меня, ушел, старшина сказал:
— Иди во взвод, отдохни там на свободном топчане дежурного, а после обеда пойдешь...
— Куда мне опять надо идти? — не выдержал я. — Всю пустыню Гоби, всю Маньчжурию прошел...
— Недалеко. Тебя от нас перевели. Приду, расскажу, куда. А пожарного караула больше нет. Стариков демобилизовали. Возможно, скоро весь полк расформируют.
— А Костя Абрамкин?..
— И Костя уехал в свою Козульку. Так-то.
После обеда... Я даже удивился, что во щах, точнее, в миске со щами плавало более пяти капустных обрывков и несколько перловых крупинок, а каша пахла сливочным маслом, командир взвода, заставив рассказать, как капитан Флейшман одолжил меня на месяц своему брагу майору Флейшману, поцокал языком и посоветовал:
— Ты здорово-то на эту тему не распространяйся. Мочиться против ветра — коварное дело, только себя обрызгаешь.
Минут через семь я покинул землянку взвода и пошел искать ту землянку, над которой торчит высокий шест. Оказалось, что солдаты моего года рождения были собраны в отдельную команду и переведены туда. Мне оставалось найти там старшего и доложить, что я только что вернулся из командировки, что в списках у него моя фамилия должна быть.
Но перед тем как отпустить меня, взводный, уже у порога, спросил тихо:
— Трудно было в походе? Имею в виду, когда через пустыню шли.
Я сказал:
— Еще до боев только в той дивизии, с которой шли мы, от тепловых ударов вроде бы погибло около полутысячи солдат и офицеров. Столько же, когда перетаскивали через Большой Хинган танки, пушки, автомашины.
— В атаку ходил? Жутко было?
В глазах взводного я видел страх. Да, да, я не ошибся. Младший лейтенант боялся даже услышать о том, как на фронте было страшно. Сказал ему с усмешкой:
— Да не особенно вроде. Один самурай звезданул по голове палашом, но обошлось. Каску прорубил, о голове хоть бы что.
— Так-так, так-так, — закивал младший. — Это хорошо, что каска была...
В двух длиннющих землянках без крыш, верх едва возвышается над землей, было собрано более батальона солдат двадцать седьмого года рождения. Чтобы войти внутрь их, надо спуститься на полтора десятка ступенек к широкой гаражной двери с калиткой. Стены внутри укреплены от осыпания крепежными стойками, как в шахте, подперты с боков для прочности откосинами. Окон никаких, но в потолках проделаны квадратные дыры, сквозь которые можно смотреть в голубое небо. Никаких нар. Вообще, ничто здесь не напоминало человеческое жилье, а было похоже на загон для скота, под ноги которому вдоль стен набросана пожухлая степная трава. Как оказалось, это была подстилка для солдат во время сна. И хотя ее не старались топтать, она все равно выглядела трухой.
Днем в землянках почти никто не сидел, не лежал. Дождь ли, ветер, все старались быть наверху, на чистом воздухе. Там же солдаты старались и спать, если ночь была не очень прохладна. Внутри если кому и удавалось заснуть, то не более чем на час-полтора. Тело начинало нестерпимо чесаться от укусов. В этом, данном нам заботливыми отцами-командирами, пристанище на каждого из нас приходилось, наверное, не меньше, чем по тысяче блох. И чем злее мы чесали истерзанные тела, тем злее становились они. И если в первый день пребывания в тарбаганьих норах, так окрестил эти землянки наш брат, пойманных истязателей нельзя было раздавить ногтем на доске, так были худы, то к концу недели они при нажатии взрывались с треском — вот до чего отъелись.
Я, по совету ребят, с которыми успел познакомиться в первый же час, на ночь кормить блох в землянку не полез. Мерз, дрожал, но не чесался. И это было уже хорошо.
На второй день пребывания в казарме номер один я попал на должность. К нам пришел старший лейтенант, построил всех и предложил выбрать старшего по команде. Но так как среди нас не нашлось даже младших сержантов, все оказались подскребышами из последних наборов, старший лейтенант решил проблему иным путем. У кого окажется выше образование, тот и станет старшим. И он начал выкликать:
— У кого среднее образование, три шага вперед шагом марш!
Никто не стронулся с места. И неудивительно. Таких героев, что сумели в годы войны, особенно в сельской местности, закончить школу, были единицы.
— Кто имеет семилетнее образование?..
И опять никто не шевельнулся. Я глянул влево, глянул вправо, подумал, что, пожалуй, потяну на этот уровень знаний, и смело вышел из строя.
Это был риск. Поймать меня на лжи было проще простого. Но зато был назначен на должность — старшим команды номер один (по номеру казармы). Мне тут же была вручена тетрадь со списком личного состава и предложено выбрать трех командиров взводов, которые бы выполняли все мои распоряжения.
«Ничего себе, — пронеслось в мозгу. — Командиром роты стал, а дальше что? Ну и дурак! Надо же уметь командовать...»
Старший лейтенант оглядел мою щуплую фигуру, усмехнулся едва заметно, но сказал твердо:
— Если кто выкажет неповиновение, имеешь право наказать того, согласно уставу. Связь со мной будешь держать через старшину, — он указал взглядом на уже примелькавшегося нам человека. Тот водил нас в столовую и из столовой и был за старшего.
Старший лейтенант подождал, пока мы со старшиной подберем троих взводных, записал их фамилии в свой блокнот и ушел, а старшина, встав лицом к строю и повысив голос, предупредил всех:
— Чтоб порядок у меня был железный! Распоряжения старшего по команде рядового Пентюхова и его помощников выполнять беспрекословно. В противном случае пеняйте на себя.
Издевок и разного рода насмешек в тот день мне выпало перенести немало, но каким-то образом я не сорвался, ни на кого не накричал, не расплакался от бессилия и жаловаться на обидчиков не побежал, чем и спас себя на дальнейшее.
Через пару дней нам была дана команда следовать строем в сторону железнодорожной станции. Я построил свою роту и, бойко вышагивая сбоку дороги, крикнул, обращаясь к запевале:
— Запевай!
На станции кто-то обратился к старшему лейтенанту с вопросом, куда нас повезут, и тот, то ли в шутку, то ли всерьез, сказал:
— Поедем на Украину добивать бендеровские банды.
Бить бендеровцев для нас, доходяг, было придумано здорово. Нам, конечно, этого очень и очень не хватало. Многие приуныли, повесили головы.
И вот мы поехали, поехали и приехали аж в город Читу. Здесь команду номер один сгрузили и в сопровождении капитана, низенького и кривоногого, повели на окраину города, где возвышалась четырехугольная каменная тюремная стена. И вот тут кто-то и вскричал:
— Братцы! А ведь нас тюрьму охранять пригнали, вот наплюйте мне в глаза.
Ох как приуныли мы...
Поместили нас на первом этаже длинного деревянного здания. На втором разместился штаб управления лагерем военнопленных японцев № 24. Последние должны были прибыть со дня на день. Мы воспряли духом. Японцы — не русские заключенные.
После сдачи своей команды лейтенанту Бабанину я пришел в отдел кадров управления для заполнения личной учетной карточки. В графе «участие в войне» я указал: «участвовал в боевых действиях против японских захватчиков в составе 1136-го стрелкового полка с 6 августа по 3 сентября 1945 года. Полк указал тот, с которым майор Флейшман постоянно был связан. Инспектор по кадрам младший лейтенант Сенотрусов, прочтя текст, закричал:
— Что ты мне мозги пудришь? 67-й стрелковый полк как стоял на границе, так и простоял всю войну. Как ты-то на фронт попал?
Я рассказал, как, но Сенотрусов не поверил и вычеркнул из учетной карточки то, что написал я. Новую карточку он заполнил сам и указал в ней, что за границей я не был, в боях не участвовал. Так он самым решительным образом пресек попытку солдата написать о себе правду. Пресек и, довольный, осклабился — ах, какой я молодец!
С тех пор я долгие годы по своим документам значился: «В боях не участвовал».
Пока бывшим фронтовикам не полагалось никаких льгот, меня не жгла обида, позднее стало больно встречать праздники — День Победы. Нет, мешками я собственную кровь не проливал, как другие, заколотых штыком японцев в штабеля не укладывал, но в меня стреляли, палашом по голове звезданули, под артобстрелы попадал, получил контузию позвоночника. Но доказать мое участие в войне было нечем. В списках личного состава 1136-го стрелкового полка меня наверняка не было. Анекдот, скажете? Да, похоже.
Впрочем, об анекдотах... У меня они есть в памяти. Только финалы каждого гораздо печальнее моего. И моя обида — нечем доказать свое участие в войне — с обидами других людей, у которых оказались покалеченными судьбы, потеряно здоровье, никак не сравнима.
Только в 1995 году архив Министерства обороны в г.Подольске, что под Москвой, наконец, после, наверное пятидесятого запроса, подтвердил мое участие в войне против японских милитаристов. Нашелся-таки неленивый человек, внимательно прочел письмо, отыскал мою фамилию в списках 1136-го стрелкового полка.
Предыдущая Оглавление Следующая