Владимир Пентюхов. Пленники печальной судьбы
Это было в сорок шестом году, когда театр заключенных только сформировался в поселке Абезь и меня, неотесанного солдафона, назначили к ним, то есть к артистам, на роль соглядатая или, точнее сказать, надзирателя. Офицеры-то на эту работу не пошли бы, вот меня назначили, поскольку имел семилетнее образование, был видный, сильный, занимался гиревым спортом, считался борцом по полутяжелому весу, ростом за метр восемьдесят, ну и язык был неплохо подвешен: шутить умел, анекдоты травить и, конечно, был не робкого десятка. Мог поговорить хоть с полковником, не стесняясь его чина. В первый же день по приходе в театр зашел я за кулисы, а там шла репетиция, к концерту все готовились. Ну, обозреваю лица и вижу, одна молодая особа до того привлекательна, что я даже содрогнулся: никогда такого лица не встречал. Она заметила, что я зырю в ее сторону, улыбнулась. Ну и мои губы сгримасничали, расплылись. Потом я вторично глянул на нее, она вторично ответила мне тем же, а уж когда я на нее глянул третий раз, она мне эдак вот – он показал – как, кивнула головой. Ну постоял, постоял я за кулисами, вижу, ни драки, ни шума нет, и пошел в свой закуток, где стояли стол, стул да жесткий диванчик. Через полчаса или чуть больше, гляжу, ко мне без стука заходит она, эта красавица-зэчка. На ней вызывающе прозрачное платьице выше колен, с короткими рукавами, белые же туфельки на высоком каблуке, а сама тонкая, как змея, точнее, похожая чем-то на змею. Улыбается, говорит с такой ехидцей:
– По вашему приказанию, гражданин начальник, я пришла.
А сама смотрит на диванчик, словно как лечь на него готовится.
– Я вас не вызывал, – говорю не сердито, но с вызовом. Дескать, что тебе надо?
А она:
– Как же, вы на меня третий раз посмотрели, а это у нас все равно, что приказали явиться к вам.
Я был предупрежден командиром комендантского взвода лейтенантом Ждановым, что надо быть очень осторожным в общении с заключенными женщинами, чтобы не нарваться на большую неприятность, поэтому сказал как можно строже:
– Идите к себе, у нас это считается простым любопытством – где вы достали такую симпатичную мордашку?
– Подарили папа с мамой. Меня можете называть по имени. Разрешаю.
Она назвала себя, но я не стану повторять его, потому что она не достойна носить русское имя. Скажу лишь, что она была акробаткой и выступала в концертах с акробатическими этюдами. Причем в театре, как мне потом сказали, считалась специалисткой высшей категории и до Великой Отечественной войны работала в Минском театре музыкальной комедии.
Когда за нею захлопнулась дверь, я подумал: «Вот бы жениться на такой, все бы знакомые ребята от зависти полопались». Еще подумалось: «А что, я демобилизуюсь, она освободится, чем мы не пара? Оба ни лицами, ни телами не безобразны. А впрочем, куда меня понесло? Она артистка, а я кто? Деревенский тракторист. Что, мне ее в деревню везти или самому в Минск к ней ехать? Не-ет, не по себе дерево рублю, да, кажется, она постарше меня, хоть и молодо выглядит».
Перед вечером мы с ней столкнулись в коридорчике, что вел на сцену, за кулисы. Она горячо шепнула, касаясь меня грудью:
– А зря вы, гражданин начальник Владик, откачнуться от меня хотите. Я ведь вам только добра желаю. Мы оба молоды, у нас вся жизнь впереди, тем более что я жду скорого освобождения, так как сижу по ложному обвинению.
Черт возьми, как меня жгла даже через сукно шинели ее грудь! Мне казалось, что в мое плечо уперся кусок раскаленного железа. Мое сердце начало вдруг не биться, а бухать в грудную клетку, как стальная кувалда по наковальне. Прижавшись спиной к стене, я освободился от огня ее тела и, не сказав ни единого слова, все еще ощущая сильнейшее волнение, двинулся в сторону фойе. За спиной услышал:
– Очень жаль, а я на вас надежды возлагала.
В этот вечер я смотрел концерт, в котором выступала акробатка. Сцена была полуосвещена, и пучок света упирался в шест, свисающий вроде как с потолка. И вот в этот свет, выстилаясь по полу, к шесту проползло, сверкающее серебристой чешуей, пресмыкающееся, похожее скорее на крокодила, чем на змею, а уж возле шеста, когда это живое и искрящееся стало подниматься, обвиваясь вокруг ствола, в зале сомнения не осталось. На шест стала вздыматься большая змея. Грохнули аплодисменты да такие, какие редко приходится слушать, когда присутствуешь в зале театра.
Я в тот вечер, придя в свою казарму, не находил себе места. Куда бы ни взглянул, всюду видел ее миловидное лицо, спадающие на почти прямые плечи шелковистые локоны волос, ее стройный, я бы сказал, поджарый стан, привлекательно белое лицо и удивлялся: как она могла оставаться такой, находясь в лагерной зоне, где питание отличается скудостью рациона, при котором, скорее, можно стать доходягой, чем такою, какая она есть, изящной. Я гнал от себя это наваждение, переворачивался то на левый, то на правый бок, но ничего не помогало. Решив наконец не сталкиваться с нею в театре, избегать встреч, я успокоенно заснул.
Но избегать встреч не удавалось. Проходя мимо меня за кулисы, она успела шепнуть мне:
– Милый, я сегодня за всю ночь не сомкнула глаз, все думала о тебе. И зачем ты пришел к нам в театр на мою голову?
В этот день она, зайдя в мою клетушку под лестницей, вдруг закрыла дверь, которая была распахнута настежь. Это уже было слишком. Я встал из-за стола и вновь распахнул ее, сказав при этом:
– Никогда не делайте этого. Вы знаете, что за мной следят десятки глаз ваших коллег, и что они могут думать, если вы зашли и заперлись? Конечно, только худшее. Меня уберут из театра, да и вам, может быть, придется идти на отсыпку насыпи. Об этом вы должны хорошо подумать.
Она ушла, вроде как обидевшись, и даже всхлипнув, но в этом ее всхлипе насторожило меня то, что он прозвучал не совсем естественно, даже фальшиво. Так дети иногда, играючи, всхлипывают. И сразу же мысль в голову: а не играет ли эта особа со мною с какой-то своей целью? Что ей надо от меня? Неужели может возникнуть у артистки такая страстная любовь к солдату из охраны? Что, других, более достойных мужчин, мало хотя бы в этом же театре? Я затаился и попытался лишь выяснить ее цель, хотя надеяться на это было трудно. Если она и играла, то, надо сказать, профессионально.
Через несколько дней она опять посетила мой уголок под лестницей, села на диванчик и заговорила:
– Владик, меня скоро должны вызвать на пересуд и освободить. Мы можем с тобой уехать в Минск, у меня там есть свой дом, дача, оккупанты не спалили. Если пожелаешь, я помогу тебе демобилизоваться досрочно. Как ты на это смотришь?
«Ехать в Минск, мне, сибиряку? Да она с ума сошла, – подумалось мне. – И, интересно, как она может помочь демобилизоваться? Она кто? Бывшая заключенная, осужденная за связь с фашистами, может кому-то дать команду, и меня демобилизуют? Кошмар!!! Да и нет у меня желания демобилизовываться. Дома меня никто не ждет, родители, отец и мать, оба ушли добровольцами на фронт и погибли, бабушка умерла, невесты нет, а здесь я живу на всем готовом, служба не тяжелая...» – все это в одно мгновение пронеслось в голове, и я не сдержался, нагрубил ей, попросил выйти вон и больше ко мне не заходить.
Она ушла, а я, расстроенный и сбитый с толку ее предложением и словами, долго сидел, сжав виски обеими ладонями и положив локти на стол. А когда зашел директор театра Александр Алексеевич Алексеев, я, подумав, что вернулась она, позволил себе резко крикнуть:
– Я кому сказал: вон отсюда?!
– Это вы мне? – насмешливо спросил шеф, стоя передо мною
Я встал, почти прошептал: «Извините». А он говорит, присаживаясь на диванчик:
– Что, доняла акробатка? Я с первого дня заметил, что она на тебя глаз положила, но решил подождать – как она поведет себя дальше. Молодец, что не даешь себе воли, не кладешь ей пальцы в рот. Она же змея! Ужалит – не вылечишься.
– В любви мне вздумала объясняться, даже замуж пойти, как освободится, а я демобилизуюсь, – пожаловался я.
– Во-во. Это у таких гадюк козырная карта. Затуманят мозги, а потом радуются, что нашли дурака поиздеваться. Прекрати с нею всякие встречи, даже случайные, пока не узнал подполковник Мицкевич.
Но акробатка зашла ко мне еще один раз через несколько дней. Зашла, не постучавшись, как к себе домой, села на диванчик, закинула ногу на ногу, спросила:
– Владик, неужели ты мне можешь отказать в моей женской просьбе? Ну дай слово, что не откажешь, я тебя очень прошу.
– Ты хочешь, чтобы я принес тебе бутылку спирту, чтобы ты могла напиться и забыть свое горе?
– Нет, спирт мне не нужен, мне нужно нечто большее.
– Может быть, наган?
Акробатка вперила в меня жгучий взгляд, сказала с придыхом, словно ей не хватило воздуха:
– Я хочу уехать домой и увезти с собою частицу тебя. Когда ты демобилизуешься, в моем доме тебя будет ждать твой сынок или дочурка.
На этот раз я без колебаний встал из-за стола, распахнул в коридор дверь и, указывая рукой в сторону выхода, сказал так:
– Уходите и чтобы я больше не видел вас здесь. Явитесь, поставлю вопрос о том, чтобы вы были отчислены из театральной группы за ваше домогательство из-за так называемой любви.
И она ушла. И больше я этой красавицы в театре не видел. Женщины-артистки сказали, что она действительно уехала на пересуд, но вернется ли обратно, неизвестно. Скорее всего – нет.
И она не вернулась ни через месяц, ни через три, ни через полгода. И только к концу сорок шестого года в женской штабной зоне поселка Абезь, каким-то образом стало известно, что новый суд в новом составе, с новыми свидетелями и новыми открывшимися фактами ее злодеяния в оккупированном немцами Минске, ей присудил высшую меру наказания – двадцать пять лет лагерей строгого режима с отбыванием их на Колыме. Также стало известно, что она, находясь в родном городе, активно сотрудничала с фашистами и постоянно поставляла в их офицерские бордели русских девушек, а не желавших подчиниться ей расстреливала на глазах жителей.
А после Нового года, уж неизвестно, какими путями, но до меня дошло ее послание в скромном конверте с почтовыми штемпелями. Содержание его было... Лучше бы не читать. Начиналось оно словами из лагерного жаргона: «Слушай, Владик, сука, падла и гад! Слушай, ты достоин этих слов. Что же ты, фрайер, не пошел на моем поводке? Ну что тебе стоило уступить, и мы теперь были бы вместе. Вместе хлебали бы лагерную баланду, укрывались одним черным бушлатом и вместе ходили долбить мерзлую Колымскую землю. И ведь ты мне, дребаный краснопогонник, все-таки нравился там, и я часто тебя вспоминаю здесь. Прощай, сука, падла и гад, я сама достала себя, а как хотела достать тебя! Твоя акробатка».
Обратного адреса я на конверте не нашел. На этом я и ставлю последнюю точку моего рассказа.
30 августа 1947 года. Этот случай я не могу не описать.
Время шло к концу дня, когда в театре заключенных окончился дневной спектакль и зрители волной хлынули к выходу. И едва они начали подниматься на несколько возвышенную насыпь дороги, идущей вдоль улицы, как со стороны пустыря напротив, где стояло пустующее здание, раздались револьверные выстрелы. Люди вначале остановились, ошарашено глядя по сторонам, затем начали разбегаться. Я, укрывшись за телеграфным столбом, разглядел стрелявшего и узнал его. Это был не старый, сошедший сума вохровец-охранник, а солдат срочной службы, мой одногодок, Колька Нулин, приехавший в Абезь раньше меня. Я успел с ним познакомиться и узнал, что он очень переживает, что оказался в охранных войсках. При разговоре раза три сказал: «Не могу здесь оставаться, наверное, застрелюсь».
Меня, впрочем, тоже не очень-то вдохновляло звание охранник, но я как-то не очень болезненно относился к этому, думал: кем бы ни служить, лишь бы людям не вредить. С Нулиным что-то было не так. Что его расстроило, я не знаю. Может, взводный накричал, может, кто другой обидел.
На звуки выстрелов из казармы оперативного взвода, она оказалась рядом, выбежали солдаты караульного отделения с винтовками в руках. Взводный командир тут же закричал:
– Нулин! Прекрати стрельбу, брось наган!
Нулин в ответ:
– Стреляйте, я не хочу жить!
Солдаты остановились, а взводный опять:
– Перестань дурить, ты же срок заработаешь, у тебя же больная мать и младший брат!
С этими словами взводный лейтенант сделал несколько шагов в сторону дома. И тут же от грохнувшего выстрела упал и ухватился за голову, словно проверяя – на месте ли она. Но он не был ранен. Пострадала только фуражка, упавшая в лужу.
В этот момент все не разбежавшиеся зрители услышали голос майора из штаба охраны:
– Нулин, я сейчас прикажу солдатам стрелять на поражение. Ты же убил лейтенанта!
Но, видя, что взводный поднялся, приказал и ему:
– Лейтенант, командуйте «огонь!». Собаке собачья смерть!
Солдаты караульного отделения, отлично знавшие товарища, нехотя взяли винтовки на изготовку, но именно в этот момент прозвучала еще одна команда:
– Отставить расстрел!
Ее отдал стройный мужчина в черной форме военного образца с офицерским ремнем на поясе, блестящих черным лаком хромовых сапогах и черной кубанке с малиновым верхом. На гимнастерке, на левой стороне груди этого человека, в лучах предзакатного солнца ярко посверкивала лучами Золотая Звезда Героя Советского Союза.
– Казак, казак! – раздалось сразу несколько голосов из толпы тех, кто стал свидетелем события.
Человеком в черной офицерской форме был капитан в отставке Михаил Егорович Жбанов. По происхождению он из донских казаков, в Абезь приехал на побывку к родне и за короткий срок сумел завоевать в поселке уважение местных жителей. За ум и, как говорили женщины и девушки, за красоту. Подправив правой рукой кончики «чапаевских» усиков, он сошел с дороги и, отдав еще раз команду: «Не стрелять», уверенной походкой зашагал в сторону пустующего дома.
– Не подходи! Не подходи! – нервически прокричал Нулин, но Жбанов даже не убавил шага. Его приближение для Нулина было опасно.
Через маленькую паузу он повторил свой окрик:
– Не подходи, я тебе говорю! – и потряс оружием. – Я же убью тебя! – Он положил ствол на согнутый локоть левой руки, чтобы прицел был вернее, но рука вдруг заходила ходуном. А когда казак подошел вплотную, пальцы разжались, наган стукнулся о землю, и ноги у стрелка словно подрубились.
Нулин опустился на корточки, закрыл лицо ладонями, и до людей на дороге донеслись его рыдания. Казак подобрал револьвер, в барабане которого светились головки еще нескольких пуль, и взял солдата за подмышки, чтобы поднять с земли. И тот быстро поднялся, но не стал вырываться, а, наоборот, раскинув руки, он вдруг обнял казака за плечи, прижался к его груди всем телом, как сын к отцу, и всем было видно, как содрогается его спина от горького плача. Со стороны дороги донесся всеобщий вздох облегчения.
На суде выяснилось, что отец Нулина, будучи красноармейцем, тоже побывал в немецком плену и в сорок пятом был осужден советским судом на десять лет лагерей с отбытием наказания на далекой северной Колыме. Это и являлось причиной отказа Нулина служить в войсках, охранявших заключенных солдат и офицеров, пострадавших за Родину в немецком плену и наказанных за то, что они, перед пленением, не пустили себе пулю в висок. Солдат был осужден, но не наказан. Умные судьи не подчинились прокурорскому давлению и нашли статьи, по которым и избавили виновника происшествия от наказания. А после суда, слух был, Нулина перевели в пехотную часть куда-то под Москву.
Предыдущая Оглавление Следующая